(Письмо 1985 года)
Михаил Абрамович,
Вы, наверное, приучены житейским опытом и тяготами профессии с легким сердцем переносить кривотолки, вроде тех, что возникли сегодня вокруг Ваших «Мертвых душ». Мне же, со стороны, кажется эта свистопляска поразительной, ничуть не менее, чем шабаш ведьм при дневном свете. Можно вовсе не принимать картину Рязанова, можно, я допускаю, иметь претензии к Вашей многосерийной ленте, но разговор-то должен вестись все-таки о фильмах, а не о тексте классиков. Люди, высокопарно рассуждающие на страницах «Литературки», кажутся мне из клики мольеровских персонажей, тех, что сыпали мукой из париков, бряцали клистирами и школярской латынью, а о жизни не имели никакого представления. Один проговорился: «Мне показали фильм...» Стало ясно, что он вообще не смотрит ни кино, ни телевизор. Другие не проговаривались, но и так было ясно: судить о том, что показал экран, они не могут. Не приучены, не натренированы, не понимают этого языка. Даже Евгений Сурков, замаливающий года своего верноподданничества нынешней похвалой Алексею Герману и ехидством по поводу чиновников-взяточников, и он умудрился вести речь о том, чего нет на экране. Но ведь что-то же есть! Пусть нелепо, неверно, но по какой-то своей логике. По какой?
Ладно, пять кандидатов и докторов убедили меня в том, что Островский и Гоголь имели в виду другое. Но что имели в виду виду Рязанов и Швейцер? Господи, да так ли еще доставалось классикам, например, от Мейерхольда, но ведь была еще цель, задача!
Задумавшись об этом, легко различаешь в «Жестоком романсе» гимн Хозяевам Жизни, при полном презрении к Маленькому Человеку, доказавшему, что он слюнтяй и ничтожество. Разве увлеченное внимание к капиталистическим воротилам не перекликается у Рязанова (и Панфилова, кстати) с сегодняшними нашими настроениями, с «коллективным бессознательным», по которому мясник или директор автосервиса видятся нам более могущественными, чем зарубежные мафиози? И разве, таким образом, в самой несглаженности картины, ее даже определенной межеумочности нет своего рода зеркала, в котором легко увидеть нас самих, а не только стерильно истолкованного классика?
Что касается Вашей работы, то мне особенно больно было читать сегодня строки Руслана Киреева. Он серьезный, хороший писатель, негоже о шахматах рассуждать даже шашисту, тем более — игроку в нарды. Я понял: он все фильмы смотрит так неграмотно, как смотрел Ваш. Но никогда не позволял себе высовываться с авторитетным мнением. А тут позволил — потому что в основе Гоголь, и он может от лица Гоголя уверенно сказать... Что же? Да все то же. У Гоголя — не то, не так. Впрочем, по нему получалось, что слишком то и слишком так, но ведь и это, как он уверял, ужасно.
Думаю, что большинству противников Вашей картины до сих пор помнится мхатовский музейный спектакль, где была, с одной стороны, открытая монстровость чудаковатых персонажей, а с другой, — «крокодильская» ясность сатиры, до плаката. От Вас ждали, видимо, того же, и скучали, ожидая, не находили — и не видели ничего другого, что Вы приготовили, — на мой взгляд, нечто более умное, тонкое и значительное.
Мне кажется, что Ваши «Мертвые души» — не просто хорошая, удавшаяся лента, но она лента поразительных откровений и глубоко верного, плодотворного принципа, который еще будет, я уверен, подхвачен другими — если кто-то еще рискнет теперь выйти на стезю «экранизатора». Я принял в Вашем фильме все: римский пролог, автора-рассказчика, прерывающего действие или оказывающегося внутри действия, принял прекрасную аскетичность общего стиля игры, серьезную интеллигентную сдержанность на репликах, которыми так легко шаржировать, принял главное — разговор о давнем, гоголевском как о сегодняшнем, больном, актуальном, продолжающемся. То, что Ваш губернатор мог бы легко сойти за секретаря обкома, нисколько меня не шокировало. То, что Коробочка, оказывается, молода, а Ноздрев грубовато хулиганит, нисколько не резало мне слух (кстати, Лев Толстой произносил: Ноздрев, с ударением на первом слоге, а он слушал чтение Гоголя, — не точнее ли для дворянина?). Двух Гоголей — черного и белого — я тоже принял и наблюдал за ними с огромным интересом. Иногда, не скрою, — как в эпизоде женского переполоха — мне хотелось более стремительного рассказа, но это хорошая медлительность, солидная, при повторном показе ее-то, может быть, особенно оценят.
Это общий очерк моих ощущений. Отдельные, совершенно неумеренные восторги вызывают три фигуры: Трофимов, Смоктуновский, Калягин. Трофимов, конечно, не Гоголь, но именно «автор» — этакая эмоционально-образная координата между Гоголем и его текстом, то, как нам видится Гоголь, с броскими приметами внешности, с веселыми и горькими глазами, с неповторимыми, замечательными интонациями, осмысляющими текст. Плюшкин — мощнейший удар по глупой традиции, которая только теперь открылась как глупая и примитивная. Пусть гротеск, но не на кастрата в бабьей кофте, а на скупого рыцаря, съеденного лихой болезнью. Но даже если б ничего этого не было в фильме, а был бы Чичиков, — уже и тогда Ваша работа стала бы гениальным откровением. Чичиков, который всегда был конферансье для монстров, личность без развития, без драматизма, без приманки для интереса, этаким усредненным пошляком, только подававшим пошлым голосом пошлые реплики для ответного афоризма партнера, — он стал поразительной фигурой, живой, может быть, самой живой, напряженной, смешной и по-своему печальной.
А ведь я сел, чтобы написать пять строчек! Видите, как накипело на душе!
Если Вы все-таки огорчены и сумрачны, — плюньте. К Вашему фильму большинству надо привыкать. Уверен в очень большом успехе после следующего просмотра. А после третьего — фильм назовут идеальной экранизацией, и буквы, и духа. Еще раз поздравляю Вас от всей души!
Демин В. Письмо М. А. Швейцеру. В книге: Виктор Демин. М.: Лексика, 1996.