Я не киновед, хотя и окончил киноведческий факультет ВГИКа. Вся моя карьера в этой профессии ограничилась двумя статьями в «Киноведческих записках», а потом я стал снимать кино и открыл для себя очень простой и важный закон: когда ты делаешь фильмы, то лишаешься внутренней уверенности в том, что можешь самонадеянно рассуждать о работе своих коллег. Внезапно обнаруживаешь, что казавшиеся очевидными вещи и понятия на практике куда сложнее и противоречивее и делать кино куда труднее, чем рассуждать о нем.
Итак, я не считаю себя киноведом и критиком, и потому не могу говорить о Григории Наумовиче отстраненно, с холодком. Я общался с ним всего один раз, но эта встреча впечаталась в память, пожалуй, на всю жизнь. Чухрай преподал мне один из самых серьезных уроков профессии, причем профессии не только режиссерской, но и кинокритической.
Вот как это случилось.
Я сдавал на «Мосфильме» свою дебютную картину, а Чухрай был одним из худруков Экспериментального молодежного объединения, где я снимал. И когда, наконец, полгода моих творческо-производственных мук остались позади, мне было уже не то чтобы все равно, что скажут о картине, но я не ожидал услышать чего-либо особо удивительного и сколько-нибудь значимого для себя.
На то были основания. С редакторами отношения у меня не заладились; в конце концов, я решил, что они большей частью не слишком разбираются в кино и говорят, лишь бы сказать, лишь бы обозначить свое участие в процессе. Кроме того, на обсуждениях, в принципе, считается хорошим тоном обо всем говорить плохо – на всякий случай. Худрукам, предполагал я, тоже будет не до фильма, и разговор ограничится общими фразами. Тем более что и Григорий Наумович, и Андрей Смирнов (второй худрук объединения) — люди иного поколения и явно иных эстетических пристрастий. Вряд ли, рассуждал я, им придется по душе мистический триллер, да еще с претензией на зрительский потенциал (претензия была, скажем прямо, не слишком обоснованной, но все-таки была!). Каково же было мое потрясение, когда худруки стали говорить о фильме нечто прямо противоположное моим ожиданиям!.. Никаких обтекаемых текстов, никакой ругани «на всякий случай». Все было конкретно, четко, необыкновенно точно и по существу. Впервые за полгода я услышал разговор о сути профессии, с ясным пониманием всех аспектов ремесла.
Эта беседа отчетливо помнится мне и сегодня, спустя десять лет. Чухрай разбирает фильм с точки зрения, для меня совершенно неожиданной, но глубоко обоснованной. Оказывается, он вовсе не относится высокомерно к жанровому кино, чувствует и понимает двойственную его природу, уважает зрителя и пытается предсказать его реакцию. Оказывается, он, классик и многократный лауреат, смотрит на дебютанта как на равного, как на коллегу, он говорит со мной с профессиональным и человеческим уважением, и от этого у меня, двадцатичетырехлетнего, подкашиваются ноги и язык прилипает к гортани. Он уважительно оценивает результаты труда —всего съемочного коллектива и моего в отдельности. При этом в манере общаться, в движении рук, привычке доброжелательно и прямо глядеть в глаза собеседнику, в наклоне седой головы благородного льва — никакой позы. Мудрец, патриарх со всепонимающим взглядом. Я ошеломлен, я покорен. Немногих же могу я назвать сегодня людей, глядя на которых вспоминалось бы слово «достоинство». Чухрай для меня — само воплощение этого слова.
Что же касается его картин... Так получилось, что я не видел полностью «Чистого неба», только фрагменты, но был очень заинтересован их режиссерским решением: там — точный подход к глубинной мизансцене, работа с оператором и актерами, монтажный рисунок. В нашем кино это редкость. У нас, к сожалению, режиссерское мастерство как таковое вообще не ценится. Наше литературоцентричное кино как будто не понимает, что фильм складывается не из абстрактных выдуманных мифологем, а из очень конкретных приспособлений—приемов, с помощью которых мы пытаемся создать кинематографический образ.
Причем, как говаривал другой наш классик, Ромм, чем грубее история, тем лучше фильм (ведь на самом деле жизнь, если ее переносить на экран «один к одному», скучна и неинтересна). Из жестких, коротких эпизодов надо создать некое подобие не жизни, а сверхжизни, в полуторачасовом отрезке времени спрессовав и эмоцию, и содержание, и ритм. Чухрай это умел. «Сорок первый», «Баллада о солдате», «Жизнь прекрасна» произвели на меня — да и продолжают производить поныне — завораживающе мощное впечатление.
«Жизнь прекрасна» я впервые посмотрел, когда мне было лет двенадцать, и до сих пор помню, как захватила меня эта история. Помню, как необыкновенно привлекательна и женственна была Орнелла Мути — я немедленно в нее влюбился (а кто бы мог устоять!)... Чисто политическая задача в этой картине решена была в романтическом ключе — такая невероятная редкость для того времени, да и смелость, как я теперь понимаю, тоже немалая. Чухраю удалось сделать фильм целомудренный и страстный, эротичный. Помню, какое сильное впечатление произвела на мое подростковое сознание любовная сцена—сплетение тел, влажные жаждущие губы сверхкрупным планом. Для меня это было открытием. Наверное, в этой страстности и одновременно целомудрии — весь Чухрай.
И непонятно, почему сегодня «Балладу о солдате» вдруг стали упрекать в искусственности, в том, что она далека от реальности. Какая наивность, — да просто глупость! По-моему, кино вообще не может быть реальным, сама его природа иллюзорна: тени на белом полотне. Кино и жизнь—разные вещи. <...>
Чухрай исповедует... принцип — все его персонажи на экране необыкновенны, приподняты над бытом. В этом формула его отношения к жизни.
Разве Марютка похожа на настоящую женщину-красноармейца? Реальная женщина-красноармеец, скорее всего, была бы грубой, немытой теткой. Но тогда я как зритель вряд ли стал бы сопереживать истории ее любви. А Чухрай поднял свою героиню до высот правды чувств, создал пронзительный женский образ, а не рабский слепок.
Да разве только Марютка! — он всех своих героев приподымал над обыденностью, как то и должно быть в искусстве. Вспомните мать, которая едва ли не летит над полем. Она и реальная женщина, и символ... Недавно пересматривал «Балладу о солдате» и плакал... Забыл, что смотрю старый фильм, не обращал внимание на неважный звук, на некачественное изображение на телеэкране. Меня трогала история этого мальчика в военной шинели: и его пятидневная «обыкновенная и трагическая» тыловая одиссея, и его пронзительная и светлая любовь к хрупкой большеглазой девушке с тяжелой косой. Я сострадал ему, и мне казалось, что мои ощущения зрителя начала XXI века полностью совпадают с чувствами режиссера, романтика и идеалиста эпохи оттепели. И меня совершенно не интересовало, почему Чухрай не показал в своем фильме предателей и заградотряды. Да, Алеша хороший парень. Но почему мы перестали верить, что были и есть в нашей стране вот такие хорошие люди?...
Чухрай, как я понимаю, сам был родным братом этого Алеши — бился за правду, обижался на неправду, страдал, мучился. И на фронте, и в мирной жизни, и в кино. Я довольно много читал о той конфликтной ситуации, которая сложилась на съемках «Сорок первого» и очень сопереживал Чухраю; я понимал состояние режиссера, впервые вышедшего на съемочную площадку. Представляю, как ему трудно было терпеть недоверие к себе, раздражение со стороны своих коллег-мэтров, а то и просто настоящую травлю. Как страшно для него было предательство! Как тяжело было ему пережить то время, когда за «Балладу о солдате» его собирались выгнать из партии! Ведь для него, фронтовика, членство в ней было не пропуском на банкеты, а личным выстраданным решением. То, что Григорий Наумович все это сумел пройти достойно, выстоять, можно считать настоящим подвигом.
Знаете, есть режиссеры (и их немало), которые рассказывают героические истории «про других», а живут, как бы это сказать помягче, по иному закону. А вот Чухрай так не мог, по-моему. Он был достоин своих героев. Он был настоящим. Светлая ему память.
«Он был достоин своих героев». О режиссере вспоминают Алексей Балабанов и Николай Лебедев. (Беседу ведет Тамара Сергеева). Киноведческие записки. № 61. 2002.