Кулешов уникален. Не только в том общегуманистическом смысле, что каждый художник неповторим и всякая личность незаменима. Уникальной была роль, предназначенная ему судьбой и достойно исполненная им в драме нашей киноистории.

Мне придется прибегнуть к сравнению, чтобы пояснить его исключительность.

Аналогичное место (конечно, не по всем, но по многим признакам) занимает в истории русской литературы Николай Михайлович Карамзин. Не Историк Государства Российского, заново читаемый и почитаемый ныне. Карамзин прозаик, «сентименталист». Лингвист-экспериментатор, обновитель русского языка. Воспитатель Жуковского, Вяземского, Пушкина...

Можно проводить параллели между Карамзиным и Кулешовым по каждой из этих ипостасей. Некоторые из аналогий будут более очевидными или доказательными, некоторые менее.

Мы все согласимся с сопоставлением учителей, воспитавших гениев. Среди прямых учеников Кулешова — не только Хохлова и Пудовкин, Барнет и Фогель, но и Эйзенштейн, Вертов, Шуб.

Вероятно, не вызовет особых возражений попытка соотнести интерес обоих к языку (у одного к словесному, у другого — к кинематографическому), к его грамматике и лексике, к его внятности и ясности, к его психологической точности и композиционной стройности.

Случайно ли и то, что оба Учителя не гнушались становиться смиренными учениками (Карамзин у европейских писателей, Кулешов у американских коллег), чтобы извлечь необходимые родной культуре уроки? Но в смирении обоих не было ни провинциальной ущербности, ни рабского эпигонства. «Американизм» Кулешова (фальсифицированный и оболганный арковцами, рапповцами и вульгарными социологами) был сродни просветительству Карамзина, вводившего в новую русскую литературу понятия и чувствования, нравственные проблемы и стилистические открытия новейшей Европы, и эта отважная деятельность непосредственно готовила равноправное вхождение новой русской литературы (кинематографии) в европейскую и всемирную культуру.

Однако в уважении к иноземному опыту и укладу сохранялся трезвый критицизм, оба видели нередкое несовпадение провозглашаемых идеалов и жизненной практики: вспомним «Письма русского путешественника», вспомним «По закону» и «Великого утешителя». У обоих это рождало не столько обличение, сколько сострадание.

Следовало бы рассмотреть и кулешовские сюжеты в створе карамзинской традиции. Трагизм фильма «По закону» заключен вовсе не в неумолимости пуританской морали, но в том, что сама неумолимость царит в душах (чувствах и представлениях) людей. Совершенно необычен для нашего кино 20-х годов драматизм обычных человеческих чувств в «Вашей знакомой» — о смысле этого фильма можно было бы сказать почти карамзинской фразой, которая тогда, увы, прозвучала бы «крамольно», а не иронично: «И журналистки чувствовать умеют!» А «Два-Бульди-Два», или «Горизонт», без которого не было бы «Окраины» Барнета, или «Великий утешитель», само название которого указует на «сентименталистскую» (совсем несентиментальную!) проблематику тройственной фабулы фильма...

Впрочем, суть не в количестве или полноте аналогий — достаточно и одной.

«Мы делаем картины — Кулешов сделал кинематографию», — написали ученики в предисловии к книге учителя «Искусство кино (мой опыт)». В этом и была миссия Кулешова, аналогичная карамзинской. Не умаляя заслуг Ломоносова и Тредьяковского, Фонвизина и Радищева, ничего не отнимая от нашей любви к Пушкину, мы по справедливости должны признать, что у истоков «золотого века» русской литературы стоит Карамзин.

Не отбрасывая опыт Протазанова и Бауэра, ничуть не принижая значения открытий Эйзенштейна, Вертова и Пудовкина, историк может утверждать, что родоначальником «героической эпохи» русского кино был Кулешов. Он рано осознал свою роль и исполнял ее, как положено истинному интеллигенту: трудолюбиво и скромно, не требуя наград и привилегий, кроме права работать по-своему и говорить с публикой своим голосом. Он трудился с полной ответственностью за свои деяния и постоянной готовностью прийти на помощь ученику, коллеге, оппоненту. И он умел отойти во второй, в третий ряд, совсем в сторону, проторяя новый путь и уступая прежний более удачливому, да еще стараясь скрыть свое страдание. Не прощались предательство, подлость, непорядочность в бытовом, социальном или профессиональном поведении. Несомненно, и в этом Лев Владимирович Кулешов был прямым наследником традиции Николая Михайловича Карамзина. Как и в своем «credo», четко высказанном в книге «50 лет в кино»: «Важна цель, а она для нас выражается в трех емких словах: видеть счастливых людей».

Помню, как впервые читая мемуары Кулешова и Хохловой, я задержался на их фразе об Эйзенштейне во ВГИКе: «Никто так много не давал студентам, как он — человек гениальный, блестяще эрудированный, великолепный педагог и человек с золотым сердцем, чистой совестью».

Эта фраза, как и многие страницы книги, излучала радость. Радость дружбы. Радость самоотвержения. И ту, знакомую его ученикам по вгиковским занятиям, радость Кулешова и Хохловой от встречи с другим талантом, которая сейчас непременно произойдет.

Золотое сердце. Чистая совесть. Вот чем никогда, даже в самые трудные годы, и ни при каких, даже трагических обстоятельствах, не поступался Кулешов.

Перечитывая воспоминания Кулешова, я, неожиданно для самого себя, вспомнил, как Пушкин назвал «Историю государства Российского» Карамзина, а по сути — его нравственную, гражданскую, творческую позицию: «ПОДВИГ ЧЕСТНОГО ЧЕЛОВЕКА»

Клейман Н. Подвиг мастера // Киносценарии. 1989. № 1.