Наблюдать, как беседовали Эйзенштейн и Пудовкин, было необычайно интересно. Трудно представить себе более непохожих друг на друга людей, чем два этих блистательных кинорежиссера. Сергей Михайлович, спокойный, ироничный, смотрел исподлобья своими зоркими, внимательными, всепроникающими глазами на Всеволода Пудовкина, когда тот что-то ему горячо рассказывал. Спокойствие Эйзенштейна было таким же органичным, как и сверхвозбудимость Пудовкина, то и дело взрывающегося восклицаниями изумления, негодования или восторга. Чуть наклонив набок голову, Эйзенштейн внимательно слушал; во взгляде его светлых глаз можно было прочесть поблескивающий юмор, даже некоторую взрослую снисходительность и в то же время глубокий интерес к равному ему художнику. Со слов Эйзенштейна я знала, что между ним и Пудовкиным не раз бывали горячие схватки. Они происходили по уже заведенному порядку; с регулярными промежутками Пудовкин заходил к Эйзенштейну поздно вечером после работы, и они, как говорил Сергей Михайлович, «при закрытых дверях ругались на принципиальные темы».

Одним из постоянных предметов их спора было искусство монтажа. Пудовкин рьяно отстаивал понимание монтажа как сцепления кусков, рядами излагающих мысль. Эйзенштейн противопоставлял свою точку зрения: главным принципом монтажа, в его понимании, было не сцепление кусков, а их столкновение, — точка, где «от столкновения двух данностей возникает мысль».

По словам Эйзенштейна, Пудовкин после множества горячих споров принял в результате его точку зрения. Но тут же ринулся спорить на новую тему.

То была пора, когда в искусстве кинематографа сформировалась целая плеяда талантливых мастеров: каждый пришел в кино по-своему и шел дальше своими путями. Позже в одной из статей Эйзенштейна я прочла: «Вот химик Пудовкин; вот учитель Довженко; вот я, инженер; вот Дзиган, которого я помню еще актером студии Рахмановой; вот Козинцев, Юткевич и Кулешов, пришедшие от живописи; Александров — киномеханик, театральный реквизитор и электротехник…» Все они были почти что сверстники, почти однолетки, все они были очень различны. И, вместе с тем, это была одна кинематографическая семья, разноречивая, многоголосая, своеобразная и в то же время объединенная ‹…›.

Эйзенштейна и Пудовкина я в тот вечер впервые видела вместе и с интересом следила за их беседой. Сергей Михайлович не прерывал увлеченный монолог своего собеседника и лишь изредка подавал короткие реплики; тогда брови его чуть поднимались, морща громадный, великолепный лоб. Пудовкин горячился, пересказывая свой спор с кем-то на студии. «Я докажу ему, что он не прав! — воскликнул он в запальчивости. — Я этого так не оставлю, он еще пожалеет о своем поступке!» — «Мотылек, который топнул… — сказал Эйзенштейн, и глаза его лукаво блеснули. — Помните сказку Киплинга?» Пудовкин остановился, словно поперхнувшись, и в изумлении уставился на собеседника. Потом оба они начали неудержимо смеяться.

Эйзенштейн был радушным хозяином, за большим чайным столом на дачной террасе часто собиралось много народа. Забегал туда и Всеволод Илларионович: после первого знакомства я встречала его там не раз. Отличный рассказчик, Пудовкин обычно оказывался в центре внимания, неприкрыто и искренне этому радуясь: рассказывать он любил. Начинало смеркаться, сквозь верхушки сосен быстро и тревожно просачивался багровый свет заката.

Тэсс Т. Человек открытого сердца // Друзья моей души. М.: Известия, 1985.