‹…› Как все, я люблю глагол «реализоваться». Но ведь есть еще и оборот: «следовать своему предназначению». «Реализоваться» и «следовать предназначению» — не одно и то же. Нет ли оснований полагать, что в предназначение Рустама Хамдамова реализация как нечто важнейшее — не входит. Может ли человек с даром Божьим присутствовать в мире, ничего не обращая в наличность и не пуская в оборот (пусть даже в наличность художественную — в фильм или книгу). Или не может? И может ли художник быть счастлив, если он ничего не «кладет на стол», даже в том случае, когда он догадывается, что присутствие его благодатно. А впрочем, как о том самому-то догадываться. Памятен грех раба, который зарыл свой талант в землю. Но уж на кого Рустам Хамдамов не похож, так на того осторожного раба из Христовой притчи. Так же не стоит укорять его, что пустил талант по ветру. Хотя он именно так поступил: пустил по ветру. Дал ему таять в воздухе, уходить в дуновении. Расточил в фантазиях. Не удивлюсь, если Хамдамова зачислят в предтечи или последователи того способа творчества, который раскрепощает подсознание и требует, чтобы технические средства кино поспевали за выбросами из его недр. Но, по-моему, тут совсем другой случай. И странно бы пугать легкий, знающий свою цель полет вдохновения, повинующийся тому, что идет извне и свыше, — с тяжкими корчами подкорки, отравленный тем, что идет снизу и изнутри. Что же иное есть вдохновение, как не исходное знание цели и смысла, как не явление их художнику в единый светлый миг. Не знаю, что осталось «вещественного», что можно положить на стол как воплощение на пленке тех фантазий Хамдамова, которые он начинал разворачивать внезапно и которые длились часами. Можно было сетовать, что техника неповоротлива; что «камера-стило» остается удачным оборотом критического жаргона, но отсутствует практически как киноаппарат, за который можно было бы взяться в набежавший миг как за карандаш или за кисть; что для всех остальных, кроме тех перед кем фантазии Хамдамова развертывались, они пропадут без следа. Все же любые сетования оказывались в конце концов пустыми. Ни одна из этих фантазий не бывала ни этюдом, ни наброском, даже если сам Хамдамов числил их таковыми. Каждая в момент своего появления представала созданием законченным и совершенным, — столь же свободным, сколь и стройным. Если для режиссера оказывалось подчас невозможным перенести их на пленку, то еще и потому, что процесс творчества уже состоялся до съемок, как состоялся результат творчества. Лента, однажды ночью рассказанная Рустамом Хамдамовым, — лента, в которой две сестры (одну из них играла Елена Соловей, и это, кажется, лучшая ее роль) в подпаленном гражданской войной городе возили замечательный, очень тяжелый ковер, спасая его, — лента, которую помню четче и благодарней, чем любую из тех, какие за всю жизнь видела на экране. Конечно, на творческом вечере режиссера ее не покажут. Но она была. Есть. Вот когда умру — тогда ее не станет. Рустам Хамдамов вряд ли ее помнит. У него таких — десятки, если не сотни.
Соловьева И. Рустам Хамдамов // Сеанс. № 9. 1994.