Калмыков приехал под вечер. Мария была дома. Она встретила мужа в прихожей, помогла ему стащить кожан, обняла, стала целовать, потом пристально осмотрела всего и сказала:
— Я думала, тощий приедешь, а ты ничего, справный. Только зарос сверх всякой меры. Лохматый, как барбос! — И она опять целовала его.
— Ничего, завтра постригусь, — сказал Калмыков, блаженно улыбаясь.
И они вместе вошли в комнату.
Там за столом сидел Струмилин, весело поблескивая на Калмыкова из-под своих комсомольских разлетистых бровей. Перед ним стоял стакан чаю, а неподалеку и бутылка коньяку.
— Я как в воду глядела! — говорила Мария. — Зашел проведать, мол, не приехал ли сам, а я говорю: не приехал, так приедет обязательно — все-таки суббота! — Мария сияла. — Как в воду глядела! — сказала она опять, наливая Калмыкову чай.
Струмилин вдруг расхохотался:
— Это он как в воду глядел! Точно к чаю подоспел.
— Да-да-да...— сказал Калмыков, — точно к чаю. Да еще с коньяком... Ну, — сказал он, щурясь на свет, — пойду-ка я, помою руки.
— Вы, Маша, — говорил Струмилин, попивая чай, — храбрая женщина. Ей-богу, моя, попади она в такое положение, умерла бы со страху. А что вы думаете?! Взгляните-ка со стороны на эту картину. Да чего там со стороны! Вот, скажем, пришел я домой — и, пожалуйста, такая коллизия. Это же повод для убийства на почве ревности! ‹...›
Вошел Калмыков. Уселся к своему чаю.
— Я говорю, Митя,— продолжал Струмилин,— что в подобных обстоятельствах должен делать муж?
— Если в отношении гостя, — сказал Калмыков, — то дать гостю по шее.
Струмилин расхохотался:
— Годится! Принято. А что с женой?
— Ас женой побеседовать наедине.
— Ясно! — сказал Струмилин.
Он поднялся, поцеловал Марии руку. Потом он решительно усадил поднявшегося было Калмыкова и пошел в прихожую одеваться.
Открывая дверь, Струмилин сказал:
— Митя, пощади ее!
Мария смеялась.
— Ладно, — сказал Калмыков. — Шагай, шагай!‹...›
Он посмотрел на Марию и увидел ее улыбку и весь ее облик, как показалось ему сейчас, испуганный и бесчестный. Испытывая никогда еще неведомую боль в сердце и тоску, от которой впору было кричать, он сказал все же очень негромко:
— Слушай, а что, если ты хитрая?
— Как это? — спросила Мария, холодея и понимая всю неотвратимость надвигающейся беды. — О чем ты говоришь?
— Ты знаешь, о чем, — сказал Калмыков, вставая из-за стола. — И самое худшее, что прикидываешься, хотя и не умеешь. А пора бы научиться, не девочка!
Сказав это, Калмыков ожидал, что Мария будет отрицать, защищаться, но она не стала делать этого. Калмыков увидел, как вся она как-то ослабела, как от тяжкой, неодолимой болезни.
Она отошла от стола, опустилась на стул у окошка, лицо ее сразу осунулось, всю ее охватил озноб. Калмыкову даже показалось, что он слышит, как стучат у нее зубы.
Она подняла руки, закрыла лицо ладонями, и тут Калмыков услышал, как она заплакала, а он впервые слышал это, заплакала тонко, по-детски, горько и безнадежно, как оплакивают мертвого.
Калмыков не имел еще опыта ревности — он и любил и ревновал впервые. Поэтому страдания его были превыше сил. И все-таки любовь и жалость к Марии оказались сильнее ревности.
В следующую минуту он готов уже был убить себя за слова, которые сказал и которые вернуть не мог.
Он стоял перед Марией на коленях и все старался отнять ее руки от лица. Иной раз ему удавалось это, и тогда он видел все то же осунувшееся лицо и слезы, которые катились и катились из словно бы ослепших глаз. Она смотрела мимо него, вся содрогаясь от рыданий.
— Ну прости, прости, прости меня, проклятого, — бормотал Калмыков. — Это же все от любви. Ну что делать, если я тебя так люблю?! Иной раз подумаю: я там, а ты одна здесь, и вдруг тебе скучно, и мало ли что бывает... Я понимаю свою глупость и подлость даже, но я же не нарочно так думаю. Ну, мысли сами лезут! И все от любви...
Мария перестала плакать. Только плечи все вздрагивали. Калмыков грел ее руки дыханием, растирал плечи так, как будто она пришла с мороза.
— Ну скажи что-нибудь, — просил Калмыков, — скажи. Только не говори, что уедешь.
Мария вздохнула глубоко, с захлебом и, помолчав еще немного, сказала:
— Никуда я не уеду. Поздно уже теперь. Теперь уж так и пойдет... Иначе, наверное, не бывает.
От этих ее слов Калмыков застонал.
— Маша, слушай меня, — заговорил он в каком-то исступлении. — Не говори так никогда. И не думай так. У нас с тобой все иначе и было, и есть, и будет... Только надо, чтобы ты была всегда со мной. Я без тебя глупею как-то, грубеет душа... И вот видишь, до чего дошел. А когда ты со мной, у меня будто две жизни! Нельзя нам разлучаться, нельзя!
—Нет, это я виновата, — сказала Мария.
— Перестань! — застонал Калмыков.
— Я, я... — говорила Мария.
И тут она впервые обернулась к Калмыкову, слабым движением коснулась его щеки.
— Как же не разлучаться? Тебе надо жить и работать.
— И ты со мной! — сказал Калмыков, — Переведешься на стройку. Знаешь, как я тебя там поселю? Наилучшим образом! Так все устрою, ты просто даже удивишься!
Как всегда, приняв решение, он загорелся и стал шагать по комнате из угла в угол.
— И вместе будем, по будильничку — в шесть! Тебе же не впервой, ты же у меня человек рабочий... А, Маша?
И опять обнимал ее и заглядывал в распухшие глаза.
— Нет, не так, — сказала Мария. — Я совсем не про то. Ребенка надо...
— Ребенка? — повторил Калмыков озадаченно, словно бы взвешивая это слово. — Ребенка, конечно... Но только не сейчас.
— Нет, сейчас, — сказала Мария. — Тогда все станет на место... И ревновать не будешь и любить будешь меньше.
— Маша! — вскричал Калмыков. — Ну что ты только можешь сказать! Как только у тебя язык повернулся?
— А чего ж ему не повернуться, коли правда? Стану толстая, никто на меня тогда и не посмотрит.
— Ну и пускай не смотрит! — сказал Калмыков. — А я на что?
— Ты-то? И Мария усмехнулась той своей давней непонятной усмешкой.
— Ребенка — прекрасно! — говорил Калмыков, опять шагая по комнате. — Ну, а работа как?
— А чем тебе это не работа? Тоже архитектура... Не всем дома строить. Самое наше бабье дело.
— Нет, — сказал Калмыков хмурясь. — Ничего этого не будет. Никакая ты не баба, не для того ты ехала сюда. Дети — хорошо, дети — пожалуйста, но всему свое время.
— Свое время уже ушло, — сказала Мария. — Догонять надо. Мы ведь уже старые с тобой...
Калмыков страшно обрадовался этим ее словам, возрождающим все, что было между ними, со всей игрой намеков и шуток. И, подхватив ее на руки, стал носить по комнате приговаривая:
— Старые, совсем никуда не годные сморчки! Старые хрычи, крючки, сучки! — И вдруг, прервав всю эту веселую галиматью, сказал очень серьезно: — Экая ты легкая! Совсем в тебе никакого веса нет.
Вот погоди, — сказала Мария, — стану тяжелая, тогда и не поднимешь.
‹...›
Герасимов С. Любить человека. Киносценарий. М.: Искусство, 1973.