<…> Знаменательно, что из советских социальных кинороманов 60-х об истории современности наибольшее официозное отторжение вызвала замечательная лента Виктора Соколова «Друзья и годы» (1966), лишенная и намека на «критику культа личности с партийных позиций». Фильм кисло поругивали за то, что частные судьбы и густой быт заволакивали здесь «большую правду эпохи». В переводе с «новояза» это означало, что со вздохом признаваемые элементы реальности следовало растворить в слепящем сиянии рекордов и демонстраций.
Однако истинная «правда эпохи» и складывалась здесь, как на холстах пуантилистов, из дробных локальных мазков — зарисовок, деталей, беглых реплик. Действие текло ровно, без резких авторских акцентов: предательства друзей здесь совершались как бы сами собой, не вследствие изначальной подлости натур, а из-за их… слабости, исподволь подтачиваемой страхом. Тонкой отравой страх просачивался в личную жизнь сквозь шепоток соседей за стенкой, газетный лист, позывные репродуктора, захлебнувшийся в ночи телефонный звонок, — и подтачивал души. Как режиссер из-за кулис, он дирижировал действием, незримо подпитывая его: одних низвергая в лагерное небытие, других вербуя к себе на службу. И необязательно в свое зловещее «министерство». Достаточно было вовремя, то есть тогда, когда нужно подставить плечо, как бы случайно отойти в сторону. И уж неважно, что позже будешь казниться виной: «молчание — знак согласия».
Вот герой Юрия Яковлева, оставшись наедине с собой, внутренне прощается с обреченным товарищем. Жжет в груди, и словно бы эти муки совести он нелепо и бессильно заливает ледяной водой, которую хлещет прямо из горлышка чайника, с собачьей тоской в глазах вглядываясь в ночную темень через раскрытую форточку. Но время Большого Страха коварно и тем, что отбирает у отступника сознание своей вины перед жертвой. Он знает, что это — не на фронте, где друга можно прикрыть от выстрела хотя бы своей грудью, а в бесшумной, потаенной «войне после войны» где его уже не спасет никто и ничто. Так стоит ли дергаться, спеша умножить число жертв, безоглядно сунув в пасть ненасытному молоху то, что, как известно, дается тебе «один раз»?.. Это твердое знание — словно «анестезировало» измену. За видимостью приземленной интонации и плотного бытописательства рождалось явное «обобщение»: фильм органично, как само собой разумеющееся, изображал воздух времени, отравляющий легкие обычного, вроде бы порядочного человека, — и этим предвещал поздние «городские» произведения Юрия Трифонова. <…>
Ковалов О. Ступеньки скрипят… // Сеанс. - 1996. - № 14.