Одиннадцать лет назад скорая привезла меня в больницу завода «Арсенал». В палате вместе со мной было еще восемь женщин — все работницы завода. Замученные жизнью, они болели самозабвенно и с упоением. День уходил на процедуры, на тайные свидания с мужьями через зарешеченное подвальное окошко — чаще огорчительные, чем радостные: то пьяный пришел, то дети, запущенные без мамки, разболелись, то ждала, а он вообще не явился — тут уж подозрения возникали самого разного свойства... Словом, нам было о чем поговорить, что обсудить перед сном в палате, залитой пасмурным светом майской ленинградской ночи.
К концу второй недели то ли болеть надоело, то ли переговорили все о своем, о бабьем, но получалась какая-то томительная тишина, и, не сумев ее стерпеть, я стала рассказывать товаркам своим фильм, который они никогда наверняка не видели и увидеть который, по моим соображениям, им не предстояло. А я только недавно этот — к тому времени уже не новый — фильм случайно посмотрела. А впрочем, что тут случайного? Сценарий, по которому он был снят, написала моя подруга Наташа Рязанцева — она и привела меня на «Ленфильм» смотреть случайно (счастливая случайность все-таки была!) сохраненную каким-то киноклубом копию... Вот тогда-то я впервые и услышала имя Киры Муратовой...
***
— Кира, — говорю я, сидя на роскошном диване в чьей-то роскошной квартире на углу Лексингтон и 66-й стрит.
— Кира, — говорю я, поставив между собой и ею магнитофон, купленный накануне специально беседы этой ради, — у меня с вами отношения как-то не сложились... Вернее, сложились, как с Родиной: любовь без взаимности... Но я всегда преданно и верно...
Я как будто шучу, но Кира шутку мою не принимает:
— Ну, это фильмы, наверное. А я просто такой человек...
***
Однажды Наташа Рязанцева познакомила нас. Может быть, ей виделась какая-то общность в наших судьбах, и она понадеялась на нее. Но ошиблась. Дружбы не получилось. От невысокой, скорее коренастой, чем хрупкой, с глазами переменчивого, как у кошки, цвета, от — словно бы вопреки всему — женственной Киры исходит какая-то особая внутренняя сила, от которой я цепенею, ощущаю себя суетной, бесхарактерной, суматошно болтливой — рядом с ее сдержанной малоречивостью. Не могу с ней быть естественной, мне и сейчас это, кажется, не удается... Но каждый ее новый фильм я любила новой любовью...
***
— Да, конечно, фильмы... Первый фильм ваш, который я видела, — «Долгие проводы».
— Это второй.
— Но я его первым...
— Первый, который вы?..
***
Я рассказывала его соседкам по палате кадр за кадром. Я старалась словами нарисовать, как играет Зинаида Шарко, за всю свою актерскую жизнь ничего подобного не сделавшая и вдруг в этом запрещенном фильме достигшая чудесной высоты драматического напряжения, пронзительных интонаций, достоверных и рвущих сердце. Я рассказывала сцену в финале, когда она ссорится из-за места в зале на праздничном концерте — жалкая, смешная, вздорная, — всей силой материнской любви пряча за этой вздорностью свое отчаянье перед разлукой с сыном, и вдруг он понимает это — понимает, как он ей нужен!.. Потом в тишине я слышала всхлипы, я и сама, все вспомнив и увидев, шмыгала носом...
***
А потом началось что-то страшное: все вскочили, стали кричать...
— Ну, это вы так рассказали...
— Нет, Кира. Они кричали: «Почему? Как посмели запретить этот фильм? Кто посмел?..» Я тогда объяснила так: «Понимаете, там, в комитете, женщины-чиновницы: они тоже с кошелками, тоже мужья бросили, но все-таки встает одна такая, с кудельками на голове, и говорит: «Картина возмутительная! Кто позволил Муратовой так унижать достоинство советской женщины!»
Не знаю, почему — я там не присутствовала, — но именно так я представляла себе обсуждение этой картины, после которого ее запретили...
Потом Кира сняла еще один фильм — его не запретили, но копий сделали одну-две, потом она сняла еще — всего пять фильмов — и ни один практически до зрителя не дошел. После совершенно удивительной картины «Среди серых камней» ее дисквалифицировали, на пропитание она стала зарабатывать библиотекарем на Одесской киностудии...
***
— Кира, о вас в Союзе люди узнали совсем недавно. Я перед отъездом видела передачу о вас и два фильма по телевидению: «Короткие встречи» и «Долгие проводы». А здесь те, кто давно приехал, вас совсем не знают. Я Довлатову говорю: «Кира Муратова приехала!» А он: «Кто это?» Может быть, вы расскажете о себе?
— Да нет, мне рассказывать про себя очень надоело. А потом мне безразлично это...
— Но меня больше всего, знаете, что взволновало: когда так неожиданно переменилась ситуация, так переломилась ваша судьба, вдруг вы получили возможность снимать, и оказалось — у вас уже есть сценарий, все уже готово.
***
Ситуация изменилась однажды вдруг. Подул ветер перемен. На знаменитом предсъездовском собрании Союза кинематографистов выкрикнули имя Муратовой — она стала делегатом съезда. И сразу приступила к съемкам картины «Перемена участи» по рассказу Моэма «Записка». Я часто силилась представить себе, как она там сидела, в своей библиотеке, и, ни капли ни на что не надеясь, мечтала — нет, писала сценарий, который снять даже мечтать не могла...
***
— Нет, дело в том, что у меня вообще много сценариев, которые лежали и лежат, которые мне просто не хочется уже делать, потому что это перегорает, и пропадает желание. А ведь были еще сценарии...
У меня есть замечательный сценарий, который мне очень нравится. Мы написали его с Володей Зуевым: «Внимательно смотрите сны». Я его иногда перечитываю, он такой, мне кажется, прекрасный. Но уже... Я не знаю, это похоже на какое-то внушение. Я вообще очень живой человек, здоровый организм, и, когда мне долго внушают: «Это не надо, это нельзя, это не надо, это нельзя», через какое-то время во мне образуется рефлекс, который мне так и повторяет: «Это не надо, это нельзя...» Загорается какая-то лампочка, и, более того, во мне образуется что-то, как от прививки: «А мне и не надо! И не больно-то и хотелось!..» Так, например, дети маленькие едят апельсины (когда у родителей нет денег, они апельсины покупают только для детей) — когда у меня дочь была маленькая, я очень любила апельсины, а потом они для меня стали — «это для ребенка, это для ребенка», и сейчас, кажется, когда я уже могу есть апельсины, я их не хочу.
То же самое я чувствую по отношению ко многим сценариям: перегорело и одновременно — это нельзя, это не нужно, нужно что-то другое... А так, ну что мне вам сказать? Конечно, прекрасно, что все это произошло, что можно снимать. Мне очень нравится свобода слова. Я ее физически ощущаю как постоянно действующее удовлетворение. Мне даже кажется, что этого и достаточно. Это так питает, что мне уже и не важно, есть там продукты, нет продуктов. Мне так нравится, что про все можно услышать, прочесть, сказать — мне этого и достаточно. Я понимаю, что это глупо, но тем не менее это так.
— Я знаю, что вы человек не бытовой.
— Бытовой. Погружена в быт. Куда же денешься?
— Но вот там, где вы работаете?..
— Но там, где я живу!?
— Так как же вы ощущаете все-таки, что там будет?
— Что будет? Ну, наверное, будет гражданская война по перифериям. Но я последнее время редко включалась в телевизионно-газетную жизнь, потому что все время — студия. Так что только очень яркое до меня доходило. Когда снимаешь, то как бы отключаешься, почти... Поэтому так уж подробно я не знаю.
Я знаю, что есть Азербайджан, есть Армения, есть Прибалтика, есть Верховный Совет и, если ты находишься в Ленинграде или в Москве, можно послушать «Шестьсот секунд» или «Пятое колесо» — что-нибудь забавное там будет. Политические детали. Но больше я, наверное, ничего такого не знаю, чтобы вас порадовать... (Ах, Кира! Ну, что ж вы так!?)
— А картина, которую вы сейчас закончили?
— Современная картина. Даже нельзя сказать — о чем. Нас трое сценаристов — Саша Черных, Сережа Попов и я. Можно назвать такую сюжетную канву (почему мне и захотелось снимать): это человек, который засыпает. От всего засыпает. Это то ли невроз, то ли состояние, то ли символ. Когда ему становится трудно, плохо или непонятно — он тут же на месте засыпает. В конце — мертвецким сном. Но это стержень, на котором много-много всего.
— Вообще такого острого желания поспеть за чем-то, использовать какие-то беспроигрышные ходы у вас не должно быть, Кира?
— Нет, должна сказать, этот сюжет очень удобный, он позволяет двоиться. А современный, злободневный — это когда ставится какая-то проблема, которую мы надеемся когда-либо — может быть, через сто или тысячу лет — разрешить, найти ответ. Тут такого нет. Все, что тут можно было бы назвать проблемой, — действительно неразрешимо. То есть — вечно. Но внешние одежды, приметы быта — все есть, что существует вокруг нас. И получилось удачное сочетание сиюминутного и вечного. Я не знаю, это удача сценария или моя, но это получилось. Картина называется «Астенический синдром».
— А после такой «перемены участи» ваши фильмы побывали на фестивалях?
— Побывали на разных фестивалях, в разных программах.
— Ну и как вы себя ощущаете в контексте мирового кино?
— А вы знаете, публика всюду одинаковая: те, кто любит кино, те, кто задает вопросы, — журналисты, кинолюбители — ничем не отличаются, только есть какое-то дополнительное непонимание конкретной советской жизни. Но восприятие абсолютно одинаковое. А в «контексте мирового кино» — не знаю. Я, наверное, не гожусь для таких обобщений. Я всегда держалась своей узостью. Ну, я и продолжаю такой быть. Я не была такой — в знак протеста. Я просто — была такой. Просто человек тем и спасался, тем и дальше живет. Меня это просто не тревожит. Меня тревожит то, что я снимала на живодерне и что люди так относятся к животным, — вот это меня тре-во-жит! А на все другое —«мировой процесс» — мне на-пле-вать! Мне нравится то, что мне нравится. Мне нравится, что есть Сергей Параджанов — мне нравится смотреть его фильмы. Они мне доставляют удовольствие, эстетическое наслаждение, я заинтересована в том, чтобы он еще снял фильм, чтобы я еще посмотрела и порадовалась бы. Вот поэтому я не хочу за границей снимать фильм. Я не хочу. Я здесь ничего не знаю, меня многое отвлекало бы. Я люблю снимать про то, что я знаю, хорошо чувствую, может быть, обольщаюсь, но про то, что я знаю...
— Кира, вы привезли сюда два фильма: «Познавай белый свет» и «Среди серых камней». Кто здесь ваша аудитория?
— Мне сказали, что я буду выступать в двух университетах: один — Колумбийский, другой — Йельский. В Колумбийском я уже выступала.
— А как «Среди серых камней» воспринимается?
— Что значит, как воспринимается? Волнует. Очень нравится эстетически...
***
В детстве у нас дома по вечерам много читали вслух. Электричества не было, и мама читала нам, сидя перед раскрытой печной дверцей. Мы рассаживались перед ней на поленьях, мама зябко куталась в драный платок и раскрывала книгу. Это была «Козетта» или «Голубая цапля», «Серебряные коньки» или «Деревянные актеры»... Потом, взрослой, я много раз открывала эти книги и всякий раз силилась понять, где же то место, когда я, обливаясь слезами, захлебываясь плачем, уже не могла слушать. Почему я не плачу теперь? Мне становилось страшно, и рассказ «Дети подземелья» я так никогда и не решилась перечесть — я боялась потерять в себе подаренное мне детством нестерпимое чувство сострадания.
И в кинозал Одесской киностудии я не пошла бы ни за что — если бы я не верила в Киру. И чудо, которого я все-таки сквозь страх — а вдруг не случится? — ждала, случилось. То, что столько лет хранила моя память, то самое — из детства — ярко, до боли, до неостановимо льющихся из глаз слез приходит ко мне с экрана — так не бывает, но так случилось...
***
— Как художник, Кира, вы всегда ищете естества, подлинности человеческой натуры. Поэтому мне интересно...
— Ну, в этом смысле Нью-Йорк даже чересчур нравится. Настолько сразу видишь, какой он живой, разнообразный и интересный, что даже думаешь: «А ничего потом я уже больше и не увижу». Наверное, это не так, это же не может быть так... Но он настолько обаятелен, люди, которых я очень люблю, ведут себя так естественно и разнообразно. Они меня очень радуют. И архитектура для меня радостна и прекрасна! Я не ощущаю ничего подавляющего. И я ничего не хочу — просто плыть по течению, не говорить: «Хочу туда». Мне скажут: «Пойдем туда!» — «Пойдем». «А туда?» — «Пойдем туда»... Все-таки режиссура — очень активное состояние, когда заканчивается фильм, хочется быть в подчинении. Я вообще в жизни очень конформистский человек...
— Кира, а вы видели фильм Аскольдова?
— Да, я видела «Комиссара». Мне нравится. Замечательный фильм. Своеобразный такой.
— А вы знакомы с Аскольдовым?
— Да, мы ездили с ним в Швейцарию. Он чрезвычайно симпатичный человек, очень трогательный, очень измученный. Я даже не знаю, как сказать, чтобы не огорчить его. Это его состояние — все прозрачно в человеке... Он ничего не хочет снимать. Еще захочет, может быть... А вы его знаете?
— Нет, потому и спрашиваю, что не знаю.
— Познакомьтесь с ним. Он очень симпатичный, милый человек. Он весь просвечивает, как Чарли Чаплин... Только он большой, высокий, красивый.
— Не довелось уж там, в России. Прожила там жизнь, сколько было друзей-кинематографистов, а никогда не слышала, никто никогда не сказал: «Знаешь, есть такой фильм, его запретили, ты его не увидишь, но...» Но все-таки фильм вышел на экраны — он потрясает.
— Это замечательное произведение искусства.
— Но, Кира, как же так? Я понимаю, чиновники могут запретить, власть может. Но как могут друзья, коллеги выкинуть тебя из своего сознания — та среда, в которой ты живешь и в которой тебя как бы нет?..
— Ну я не знаю... — беспомощно роняет Кира, и я обрываю свою запальчивую речь, и мы долго молчим. Наверное, мы молчим о разном, потому что Кира прерывает молчание словами:
— Это вообще очень эгоистическая профессия... Только Алеша Герман очень рекламирует нас... А потом у меня были киноклубы — поддерживали меня и морально, и финансово...
А я невпопад спрашиваю:
— Как вы думаете, Кира, сейчас, когда возникла реальная возможность политической борьбы, люди, когда-то высланные из страны, когда-то вынужденные уехать, сейчас должны туда вернуться?
— Я думаю, что никто ничего не должен. Земной шар круглый. Давно пора понять, что он просто круглый. Человек должен воспитывать своих детей и не бросать их беспризорных и голодных — вот и весь долг, который я умею понять. Я лично жалею только животных и маленьких детей. И больше я не способна чувствовать, сколько мне ни будут внушать, что я должна. Я могу любить русскую речь. А должна я — никому ничего. Я ее просто люблю, это сентиментально, старомодно, но это и есть чувство во мне родины, язык. Я его знаю. Я чувствую русскую природу. Политический образ мышления очень свойственен русской интеллигенции. Но мне он не свойственен. Вот и все.
***
Вот и все... Случится ли мне увидеть только что законченный Кирой фильм, герой которого во всех трудных случаях засыпает? Увидим ли мы ее новые картины?
Будем надеяться... Надеяться и ждать, потому что земной шар, действительно, круглый.
Нью-Йорк, 1989