Я познакомился с Калатозовым, когда он привез в Москву «Джим Шванте», свой удивительный фильм о Сванетии.

Через несколько дней я представлял фильм в Ленинграде и высказал свое убеждение, что в нашем кино родился новый мастер. Начало просмотра задерживалось, опаздывал аккомпаниатор (во время немого кинематографа фигура необходимая и важная). Доверительный настрой аудитории вот-вот мог исчезнуть из-за пустяка. Я сел за инструмент. Увлеченный фильмом, я старался передать его захватывающую музыкальность. Со споров о том, что я играл, споров, в которых мы так и не пришли к согласию, и началась наша дружба.

Талант Калатозова был ярок и очевиден. Но именно поэтому путь его в искусстве задавался не просто. У него были фильмы, которые не соответствовали уровню его таланта. Того, кто ищет, ждут не только удачи, но и ошибки. Самые благополучные судьбы в искусстве у равнодушных «профессионалов». У них ледяное сердце. Они не умеют ни восторгаться, ни гневаться.

У Калатозова профессионализм не подавлял чувств, сердца. И если он находил тему, отвечающую его художественным устремлениям, его победа становилась победой советского киноискусства. Лучшие фильмы Калатозова были на редкость популярны. Чувства и мысли художника находили отклик в чувствах и мыслях зрителей.

Дерзкая мечта главного героя его картины «Валерий Чкалов» «облететь шарик» была близка и понятна миллионам советских людей. Она отразила их потребность обрести дело, достойное человека социалистического общества.

Я не могу забыть, с каким волнением, с каким трепетом работал Калатозов над фильмом «Летят журавли». И его «Журавли» облетели весь мир, вызывая восхищение нравственной стойкостью нашего народа, не сломленного войной.

Особенно же меня радовало то, что многие даровитые молодые кинематографисты пришли в кино после встречи с этим фильмом Михаила Калатозова.

Те, кому посчастливилось дружить, работать, просто встречаться с Калатозовым, знают, помнят, что он обладал еще одним талантом, на мой взгляд, не менее ценным, чем художественная одаренность, — деликатностью. Это качество Михаила Калатозова всегда вызывало уважение и любовь к нему. Не могу не вспомнить одну странную, может быть, беседу.

Вскоре после войны он занимал должность заместителя министра кинематографии. Пришел я на прием с просьбой помочь реализовать эпизод, который дирекция студни рекомендовала изъять из сценария. В приемной находилось несколько человек. Дожидаясь своей очереди, я обратил внимание на людей, выходивших из кабинета. Они были возбуждены, радостно улыбались.

Я спросил одного знакомого режиссера, чем вызвано такое настроение. Тот, разведя руками, воскликнул: «Зайдешь к нему — тогда поймешь, друже».

Когда я вошел, Калатозов обратился ко мне: «Чем обязан твоему приходу?» Я подробно изложил просьбу. Он обещал разобраться, помочь.

В конце беседы я сказал: «Дорогой Михаил Константинович! После приема люди выходят из твоего кабинета, улыбаясь. Хорошо принимаешь». Откинувшись на спинку стула, Калатозов серьезно ответил: «Ты ошибаешься, говоря „хорошо принимаешь“. Не я принимаю, они меня принимают. Если ты внимателен, если можешь помочь человеку, или, если просьбу удовлетворить нельзя, хоти бы стараешься это доказательно объяснить, — то это и будет означать, что тебя принимают, твое отношение к делу принимают».

В этом объяснении был ярко выражен характер Калатозова, принципы его общения с людьми. Мы часто спорили с ним. Но и в споре, в полемике Калатозов стремился к тому, чтобы его «принимали». Он стремился понять аргументы собеседника. Такие споры обогащают даже в том случае, если люди остаются при своих убеждениях. Им открывается духовное богатство собеседника.

Долгие годы мы были соседями. Его квартира была этажом выше, прямо над моей. Я не раз был свидетелем рождения мысли Калатозова, его жадной тяги к познанию. У меня осталось несколько его книг. Они испещрены пометками: простой карандаш, оранжевый, малиновый... Книги для него не были предметом поклонения, кое-где страницы разорваны энергичным нажимом грифеля. Они были его собеседниками, помощниками в беспокойной и трудной работе познания.

Он отчетливо понимал, что многое, слишком многое так и останется для него «тайной за семью печатями», но он также знал, что тот, кто успокоится, смирится с незнанием, тот погибнет как художник.

Однажды он занес мне книгу, где подчеркнул слова Гегеля: «...Художник должен не только много видеть вокруг себя на свете и быть знакомым с его внешними и внутренними явлениями, по многое и великое должно пройти через его собственный ум, через его собственную грудь, должно глубоко проникать и волновать его собственное сердце, он должен многое испытать и переживать, прежде чем он будет в состоянии воплотить в конкретных образах подлинные глубины жизни. Именно поэтому хотя гений и вспыхивает в юности, как это было, например, у Гете и Шиллера, однако лишь зрелый возраст и старость способны давать завершенные, подлинно зрелые художественные произведения».

Донской М. Сердце художника // Искусство кино. 1973. № 8.