Весной чудесно. Разные светлые мысли, удивительные видения: корова с золотыми зубами, поездка на бульдозере за анемонами, цветущие деревья. Тут же и песня — соседи сажают картошку.
Мир, спокойствие, благодать. Начало годового круга. Мы сидим в огороде. Вне нас — поэзия (по Твардовскому). Мы ее впитываем. Поет соловей. В черной, теплой земле зашевелились, отходя ото сна, зерна яровых...
...Кто теперь садится без штанов, голым задом на пашню, определяя температуру и влажность почвы? Кто мнет землю в руках, кто пробует ее на вкус? Чудаки. Кто ужасается, что нет больше в Сибири арбузов — неважная ягода, ни вкусу, ни весу, что за потеря? Но пропал ген морозоустойчивости, пропал навсегда, потерян для человечества, вот и огорчаются чудаки! Пропажи, пропажи — растительные, животные, потери земельные, воздушные, водные. И потери нравственные. Мало стало чудаков, которые и не чудаки вовсе, а просто люди, имеющие особо острое чувство ответственности за жизнь и перед жизнью.
Весной, когда особенно ощущается тяга всего сущего родиться, возродиться и расцвесть, когда среди черемух заливаются не золотые, а настоящие, пернатые орфеи и сама душа поет, делая втору неистребимой музыке природы, с особой нежностью думается о таких вот ответственных чудаках — самых заботливых пестунах этой неистребимости, без которой захирело бы и зачахло все человеческое в человеческой душе.
Такой чудак есть и среди композиторов. Это Георгий Свиридов. Странный, одиозный. Примитивный. Не развивающийся. Отсталый. Вчерашний день. Национально-ограниченный, вносящий вклад в вокальную и хоровую музыку. Это — с точки зрения одних. Великий, прекрасный, могучий, неповторимый — это с точки зрения других.
Человек крупный, с тяжелой поступью и тяжелым, прощупывающим взглядом небольших темных глаз. Во всем облике есть нечто от крупного зверя (но Бунину), что отличает только очень породистых людей и является признаком сильно развитой первопамяти, способной не только обращаться глубоко вспять, но предвидеть, заглядывать вперед себя. Такая память — явление редкое, удел немногих. Благодаря ей Л. Толстой впервые в мировой литературе описал не только ощущения новорожденного, но и момент смерти прожившего жизнь человека. Это была открытая людям правда, которую они знали и которая до сих пор жила в них невидимо и неощутимо.
Путь открытия избрал и Г. Свиридов. Он шел упрямо, не гладко, порой мучительно и безотчетно, но упорно. Не примыкал всерьез ни к какому направлению, не поддавался никаким стилистическим и жанровым поветриям, кажется, не брал на веру ни одной эстетической концепции, на зубок опробовал качество продукции каждого светила от сочинения (а их было немало, отечественных и зарубежных), искал не истин доказанных, изреченных, а истин настоящих, еще не названных, и почти неожиданно явился во всей силе и красоте, совершенстве, уверенно идущим по своей особенной дороге в направлении, которому уже не изменял и не сбивался, ибо ему уже было совершенно ясно, что для того, чтобы знать, куда идти, надо знать, откуда идешь.
Откуда он шел?
Если антику времен Ликурга предлагали послушать певца, который поет, как соловей, антик отвечал: «Зачем? Я слушал настоящего соловья!». В ответе этом здоровое отношение здорового человека к искусству музыки. Страх остаться наедине с собой, наедине с природой, неумение и боязнь думать, неспособность увидеть, желание (из чувства самосохранения) избежать активной добродеятельности заставляют людей укрываться в мир искусства и требовать от него всего того, чего лишились, добровольно разрушив гармоничную связь с живой действительностью, — и воздуха, и соловьев, и бури, и натиска, и мужества, и любви, и нравственного, и даже физического здоровья. «Что же в результате?» — спрашивает М. Бахтин. И отвечает: «Искусство слишком дерзко-самоуверенно, слишком патетично, ведь ему нечего отвечать за жизнь, которая, конечно, за таким искусством не угонится. Когда человек в искусстве, его нет в жизни. Поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодности искусства виновата его нетребовательность и несерьезность жизненных интересов. Вдохновенье, которое игнорирует жизнь и само игнорируется жизнью, не вдохновенье, а одержанье».
Русская литература запечатлела массу именно вдохновенных созидателей музыки. Бунинский слепой «рыльник» (лирник), недоучка-поэт Фе-дюша, живший ожиданием, что после каждого стиха Пушкина или Некрасова мир вот-вот перевернется и засияет, простонародные певцы, виденные и слышанные Г. Успенским, собиравшие тысячные толпы потрясенных людей, М. Кривополенова, воспетая Б. Шергиным. — все они, бессребреники, люди чистые в помыслах, несли высоко духовное, братское чувство, а ясная музыка не нервы щипала, а прямо проникала в душу. Все это Свиридов знал и принял близко к сердцу. Первопамять открыла ему силу простоты и заставила по-новому взглянуть на самый древний, самый надежный и самый действенный инструмент — человеческий голос, хотя это новое было возрождение самого древнего искусства пения — строгого по голосу, приспособленного для братского музицирования и строгого по содержанию, никогда не переходящего черты, отграничивающей то, что является общим для всего товарищества: все, что за чертой — составляет область сугубо личного и должно оставаться тайной. Таков закон народной жизни, который никогда не переступал композитор Свиридов.
В этом его первое новаторство, в этом — начало наступательного движения на «несерьезность жизненных запросов». И разговоры з душе: «Чего-нибудь не так просто правдивого, не так ясного, чего-нибудь поразнообразнее, пообильнее красками, чего-нибудь, что бы не так поднимало бы нашу умеющую прилаживаться к обстоятельствам совесть» (Г. Успенский) — его уже не сбивали.
Три принципа подлинного искусства, сформулированные Л. Толстым, стали руководством для его работы: свежесть чувства, ясность выражения, искренность. Свежесть он находит в том, что будит забытые, добрые чувства, пробуждает человеческую память колоколами своих гармоний, показывает хрупкую и вместе могучую красоту природы. Уважение его к слушателю — бесконечно. Он не задерживает внимание безнуждно, говорит только о том, о чем иначе не скажешь, и при этом выступает как истинный лаконик: состояния сжаты, спрессованы, но выпущенные в сознание слушателя, разрастаются там до своих подлинных, огромных размеров и делают свое мудрое, большое и важное дело — очищают желания, раскрывают внутреннее зрение, заставляют понять добро несуетности, чистого помысла. Звуковая ткань его творений всегда поражает своей безыскусственностью, в ней нет украшательства, лишних, хотя бы и эффектных движений, она внешне очень неброска. Но звук к звуку так точно подобран, так чист, так верен, что сразу понимаешь — только так говорят правду, так говорят самое главное для жизни. Иной раз покажется: можно бросче, громче, пикантнее. Но свиридовская формула уже пленила вас и понимаешь — только так! — потому что мысль и форма у Свиридова в дивной, нераздельной гармонии, соразмерности.
Все мы слышим в детстве простые родительские наставления: не лги, не кради, нс трусь, будь добрым, не жадничай. Проходят годы, наши мысли и убеждения становятся сложнее, богаче, разнообразнее и запутаннее. И крепко запутавшись, отыскивая путь спасения, перебирая всю человеческую мудрость и нервно прилаживая ее к себе, вдруг вспоминаешь старинные родительские заветы, и как светом небесным нас осеняет: да ведь только это и нужно было не забывать и жить по этим правилам. Так и со Свиридовым. Он напомнил, что есть в жизни некая вечная, незабвенная, а потому легко забываемая, как все само собой разумеющееся, суть, о которой нельзя говорить иначе, как нельзя плюнуть в лицо матери, как нельзя, подобно Хаму, оголить отца своего. Поэтому ни один человек, заботящийся о самоусовершенствовании, умеющий отличить прогресс от поступательного движения по инерции, не может не обратиться к делам Свиридова, чья музыка рассчитана на духовный вырост человечества.
Так же выглядит при ближайшем рассмотрении «вчерашний день», «примитивизм», «отсталость» Свиридова. «Наше оружие — наша музыка. И пусть нас будут бить, умереть мы должны с этим оружием в руках», — так сказал сам композитор. И не сдается. Если художник тянется к свету — время его не согнет. Даже на крутых откосах деревья вырастают прямо.
...Лето. В густой листве тополей возятся вороны. Все вокруг самовыявляется: морковка на грядках, ягоды в лесу. Сосед пастух сочиняет в рабочее время музыку и вечером со слезами спрашивает: «Лексаныч, а как лучше?». Газеты не успевают сообщать о фестивалях и конкурсах. По ночам в лесу стреляют. Пуля — тоже малая форма. В воспоминаниях об А. Твардовском М. Исаковский пишет про деда, который в
тридцатиградусную жару тащил в дом огромную вязанку березовых дров и топил занимавшую четверть избы печь. Вся эта большая и неудобо-терпнмая форма разогревалась для того, чтобы дед мог сварить себе яичко. Страсть к самовыявлению не знает пределов...
Свиридов не одинок в своих исканиях. Его очень многое роднит с Твардовским: бескомпромиссность творческая и человеческая, презрение к украшательству речи, добротолюбие и сугубый интерес к тому, что является общим для всех людей. Именно для всех — зачитанные экземпляры «Теркина» находили у убитых немцев, знавших по-русски. Причем и Твардовский, и Свиридов обращаются именно к сердцам и памяти, заставляя их работать, не позволяя лениться, и этим самым выставляют заслон против псевдоискусства, которое со своими темами полового влечения, гордости и, как итог, тоски жизни обращается не к сознанию, а к инстинктам человеческим, не требует для восприятия ни напряжения, ни внутренней работы, ни культуры, ни мировоззрения, мало-мальски выходящего за рамки, очерченные требованиями инстинктов, то есть не дает духовного роста. Всеми помыслами и делами выступая против псевдообщительности, эти художники стали подлинно общительными — на уровне духовном. Твардовский стал для Свиридова сильной моральной опорой, и композитор говорит о нем всегда с восхищением и нежностью. И не вспомнить о нем в связи со Свиридовым нельзя. Это два современных столпа нашей национальной духовности, для которых поэзия — не досужая выдумка для красного словца, для времяпрепровождения, не одежда для парадных случаев, не доходная профессия, не способ быть неузнанным, а действенная сила, которая должна быть воспринята людьми не завтра, не через 10, 100 лет, а немедленно, потому что завтра может быть поздно. Так люди строят лом — он нужен сейчас, иначе жить нельзя. Но жить в нем будут многие поколения, стоять он будет десятки, может быть, сотни лет (в зависимости от материала и качества постройки), и он всегда будет нужен.
Свиридов обойден чисто структурным музыковедческим анализом. Да и немудрено. Вроде — ничего нет. Простые такты, суммированные трезвучия, длинные, выдержанные педальные звуки, формы незатейливы, как одноклеточное. Откуда же сила, силища? Откуда вызывающий слезы восторг? Охватывающая душу власть прозрения? Вероятно, секрет — внутри самой клетки, в генах, составляющих ее цепочки и связи.
Прежде всего — язык. Его ошибочно называют то крестьянским, то романсово-городским. Это неверно. Это русский музыкальный язык. Деревня — детство России, многих славных ее детей. Крестьянский язык — родина нашего сегодняшнего языка. Язык Свиридова — современный музыкальный русский язык в его наиболее неза
мутненном виде, новые фонды, новые резервы, ранее не использованные, им открытые и развитые, язык в своем движении, в своей реакции на современность, в обновляющейся способности запечатлевать процесс познания мира, в котором участвует все культурное человечество, все народы, все нации. И на этом языке Свиридов выступает в своем народе — как представитель всего человечества и во всем человечестве — как представитель своего народа.
Вирус модной «самости» не коснулся его творчества. Собственное «я» — лишь его рабочий инструмент; принципы — не шоры на глазах, а точный прибор, позволяющий верно разглядеть и оценить явление. Старинные мастера говорили: «показать красоту камня, показать красоту дерева, красоту металла», и никому не приходило в голову сказать: «В этом куске малахита я хочу показать себя». Мастер лишь подчиняется материалу, подсмотренному в нем скрытому образу. Отсюда — редкая органичность, естественность свиридовских творений, они кажутся существовавшими всегда. Поэзия — вне нас. Мы ее впитываем. Это важнейшая установка Свиридо-ва-художника, ответственного перед жизнью, защищающего музыку от сползания в трясину «чистого» искусства. Душа художника как калейдоскоп со множеством зеркал, и отраженные в них узоры бесконечны в своем разнообразии и меняются от малейшего движения. Это и есть собственное видение, только душой, без других специальных приспособлений. Поэтому его зрение — «всехное» зрение. И каждый вдумчивый человек, слушая любимые страницы Свиридов-ской музыки, с упоением скажет, перефразируя Твардовского: «Как это мы со Свиридовым замечательно чувствуем». Свиридов не покоряет слушателя, он его возвышает. А чем больше человек помогает возвыситься другим, тем больше возвышается он сам.
...Осень. «По-осеннему кычет сова...». Гармо-шечка. Отчий дом. Дорога. Колокола. Три единственных, гармошечных аккорда, поставленных один на другой — и заполнено все гигантское пространство от родной Руси до высей заоблачных. Небывалая стела, звучащая антенна, соединяющая мир земных людей с миром отлетевших энергий, миром нашей первопамяти, с миром нашего будущего: вспоминаем ли прошлое, думаем ли о будущем — мы смотрим на небо. Познание света и тьмы человеческой жизни, вера, надежда, любовь, прозрение новых солнечных начал, божественные симфонии с учениями мудрейших сынов человечества — таковы плоды свиридов-ского сада музыки. Он ликует и плачет, скорбит и утверждает, но вместе с ним то же испытываем и мы — Свиридов входит в нас, потому что мы вошли в Свиридова. Свиридовские колокола указывают путь к тому волшебному месту, где зарыта знаменитая ныне на весь мир волшебная зеленая палочка, отыскав которую, люди узнают, как стать счастливыми, станут, как «муравейные братья».
Люди хотят жить такой жизнью, от которой не хотелось бы прятаться, забыться, не хотелось заглушить, удушить, утонить в пьяной одури воспоминание о каждом прожитом дне, неделе, месяце, и так круглый год и год за годом. Свиридов, понимающий новаторство как ответ художника на новые запросы человечества, неукоснительно улавливает их еще в зародыше и выдвигает новый идеал, показывает его красоту так, что для слышавших становится невозможной сама мысль о том, что этого может не быть, что это может исчезнуть, что об этом можно позабыть. Кажется, что музыка Свиридова не сочинена, а выросла, как вырастает сама истина. И Свиридов никогда не выращивает того, из чего неизвестно что вырастет. Если пока нет возможности вычислить результаты дела — лучше не делать. Так учил Лао-цзы, так повторяли за ним многие великие гуманисты. И поэтому и современное, к чему бы оно ни относилось, Свиридов принимает не огульно, а разделяет на дурное и хорошее, поддерживая доброе и выдвигая заслон злому. Идее неудержимо возрастающих потребностей, когда каждый обеспеченный человек в высокоразвитых странах становится волей-неволей Катоблепом, пожирающим свою ногу и не понимающим, что пожирает себя, Свиридов выдвигает идею спасения природы, умеренности в страстях, целомудрия, но не декларативно, а всем строем своей музы — могучей и скромной, прозрачной, как чистый воздух, и густоароматной, как цветущие луга, памятливой к прошлому, почтительной к истории, к высокой духовности.
Когда в обществе появляются негативные процессы, расцветает зараза эгоизма — первым страдает хоровое искусство, искусство братского общения. Свиридов мужественно отстаивает это древнее, прекраснейшее искусство и создает непревзойденные шедевры, в которых не только возрождает богатейшие национальные традиции во всем объеме — от знаменного до партесного, — но и двигает их далеко вперед, разрабатывая новые эмоциональные системы, мелодии, гармонии, тембры, ритмы, и все это—в чеканно законченных формах. Причем, все это — не взамен радостей реального бытия и не в обмен на них, а на пользу им — душа делается открытей и бережней.
В области камерной лирики Свиридов утверждает культуру пения здоровым, красивым голосом — наиболее консервативную, но и наиболее объективную, здравую, понятную и приемлемую большинством слушателей, наиболее вневременную, интернациональную, имеющую наибольший запас прочности и способную сохраняться бесконечно долго, если, конечно, не забыть за ней ухаживать.
Это важно в наши дни, когда изобретено множество жаргонных, частных, зачастую вульгарных манер звукоизвлечения, особенно в сфере легкой музыки, когда не поймешь, кто поет — сексуальные ли маньяки или еще не совсем пришедшие в себя наркоманы. Вот где дерганье за самые чувствительные кончики видовых инстинктов обывателя, выработка атмосферы, где каждый — и артист, и слушатель — всего лишь соучастники звукового одурманивания, где никогда не родится эффект братства — самое главное и высокое, ради чего надо сочинять музыку и ради чего сочиняет Свиридов. Он никогда не подкармливал обывателя, серого героя всех времен и народов, ленивого душой Наполеона, желающего царствовать в мире только с помощью того, что не стоит усилий, потерь, труда и страданий, жаждущего признания его таким, каков он есть, и ищущего опоры и поддержки своим устремлениям всюду, в том числе и в культуре. И находит. «Вот я в драгоценностях — доставай и ты; вот я в несусветных нарядах — имей и ты; вот я некрасиво кричу некрасивым голосом — такой и у тебя; вот я показываю бедра — и у тебя есть такие; вот я прыгаю и дергаюсь — и ты можешь; вот я горжусь — и ты гордись; я в лучах славы и ты славный! вот я еще прыгну — и ты прыгни! вот как —и ты так!» И не услышат они грозных слов Аристофана: «Если кто позволял себе скачки, вычурные трели и переливы, того щедро награждали палками за то, что осквернил дар музыки». Вероятно, Свиридов знал это от рождения. Злободневный дар, какая уж тут отсталость...
...У него разговор неожиданный, то громкий, то еле слышный, то резкий, едкий, то вдруг сразу осторожный, таинственный, он одновременно доверчив и подозрителен, открыт и замкнут, воинственен и раним. Кажется, внутри его постоянно работают какие-то вулканы, которые каждую минуту все переворачивают наоборот, и он переживает и прорабатывает для памяти вообще все состояния, отпущенные богом человеческой памяти. Он очень добр (к добрым), болезнен к фальши и двоедушию и совершенно лишен зависти. Иногда очень сух, но без тени заносчивости, ибо «каждый заносится настолько, насколько у него не хватает разума». У него строгий римский профиль, профиль цезаря. Он точно разгадал тайну поэтических темпов Пушкина Лермонтова, Блока, Маяковского и Есенина, а в уникальном хоре «Об утраченной юности» — тайну гоголевских темпов, что позволило ему найти верно отвечающий звуковой ряд и дать непревзойденные образцы музыкального истолкования русской поэтической мысли, углубило познание ее смысла и стало одним из величайших открытий не только музыкального искусства, но и всей культуры в целом.
Мятущийся в поисках, он неколебим в находках. Одна к одной, они мостят его путь. Здесь все ясно, прочно, правдиво и совершенно необходимо. Свиридов знает, что непонятно лишь то, в чем много натяжек, условностей, где решение только подогнано под ответ и совершенно с ним не сходится, и все произведение от этого не более, чем звуковой муляж, нечто исполняющее обязанности музыки на основании многих оговорок, объяснений, поправок, скидок и многих защитительных речей.
Хорошо различая психологию того, чья профессия — чувствовать, от психологии широкого слушателя, который множество впечатлений извлекает не из стороннего наблюдения, а, так сказать, ежедневно биясь о них душою и телом в тысячах своих будничных забот, Свиридов дает ему только то, мимо чего может провести сутолока ежедневности, когда в спешке можно позабыть нечто такое, без чего мучения жизни потеряли бы смысл («Гимны Родине», «Светлый гость»), причем принципы свирндовской общительности корнями уходят в традицию русской художественной нравственности: «Каждый человек, взятый отдельно, может являть из себя загадку, неразрешимый кроссворд; взятые сообща, люди обретают определенность математических величин» (Успенский).
Свиридов всегда обращается к сообществу людей и потому всегда точно знает, что говорить, и потому всегда говорит точно. Он созвучен сообщности, он соборен и потому чужд какого бы то ни было пустозвонства. Он счастливо не увлекся встревожившей мир «игрой в бисер», его не разъели метастазы эпохи «великого блефа», он не подменял мысли — словами, напева — нотами, открытий — изобретениями, нс испугался, когда настало время великого прожигания музыки, все новых и новых средств ее потребления при почти полном отсутствии накопления. Он идет навстречу всему, нс прячется и побеждает. Это не те частые победы, которые одерживают наши композиторы над слушателем, когда слушатель смятенно отступает и больше к ним уже не вернется. Это не победы, одержанные с помощью воинствующей и хитрой сводни — рекламы. Это победы, которые одерживает мудрость над глупостью, правда над кривдой, братство над толпой, победы, которые приносят все новых н новых друзей.
Умнейший Мельников-Печерский записал:
«Мы к старости выслуживаем лицо, как солдаты Георгия». Георгию Свиридову — 70 лет. Какое удивительное лицо он выслужил! Но самое замечательное, что наша культура, наша музыка «выслужила» такого могучего Георгия, каков есть Георгий Свиридов...»
Б. Гаврилин. : Три времени года // Музыкальная Академия № 12 1985 (565)