Под шумок о юбилее администрация завода удлинила рабочий день с 10 до 12 часов. Но в ответ на это вспыхнула забастовка. Вместе с рабочими мы, гальванеры, целые дни просиживали в харчевне на Псковской улице, обсуждая создавшееся положение. С нами находился и унтер-офицер Андрианов. Он поражал нас удивительным спокойствием, когда по вечерам докладывал начальству, будто мы возвращались с работы. Но у начальства, очевидно, возникли какие- то подозрения.

Как-то после обеда зашел к нам лейтенант, объявивший, что его назначили нашим командиром и он тоже будет служить на линкоре «Гангут». Лейтенант приказал построить команду. Его фамилия была Подобед.

Кроме гальванеров в строй встали еще тридцать — сорок человек. Лейтенант приказал Андрианову всех переписать. Мы рассматривали своего нового начальника. Он был среднего роста, худощавый, с тонким профилем, живыми серыми глазами. Прохаживаясь вдоль шеренги, лейтенант время от времени касался кончиками пальцев черных усиков и говорил:

— Нам стало известно, что гальванерная команда плохо зарекомендовала себя на корабле. Этого больше не будет. Мы положим конец всякому самоуправству.

Андрианов подал ему список и занял место на правом фланге шеренги. Лейтенант подержал список перед глазами, будто раздумывая о чем-то, а потом приказал разобрать винтовки и патроны. Матросы нехотя разошлись. Некоторые взяли винтовки, а другие еще толпились у пирамид. Слышались приглушенные реплики: «Если на усмирение — не пойдем!», «Что это они задумали?», «Не будем брать оружие». Настроение матросов почувствовал лейтенант. Он снова построил матросов, подал команду «Вольно!», а сам ушел, наверное, чтобы доложить о «некоторой заминке среди нижних чинов».

Через несколько минут Подобед появился снова и голосом, в котором слышались нотки волнения, скомандовал:

— Разойдись! Поставить винтовки, снять подсумки!

До вечера мы просидели в казарме, а на второй день пошли на Галерный остров.

На Галерном изменений не произошло: рабочие слонялись по двору, но за работу не принимались. Нам приказали очистить помещения корабля от разного мусора, опилок. Лейтенант Подобед, побыв с нами часа три, оставил старшим Андрианова и ушел. Матросы этого только и ждали. Нам стало известно, что вчера началась забастовка на заводах Лангезпинена, Эриксона, Сименса-Шуккера, Айваза и многих других, что к бастующим присоединились трамвайщики, а на баррикадах произошли кровавые столкновения с полицией.

Через несколько дней работы на корабле возобновились. Под нажимом Морского ведомства администрация завода пошла на некоторые уступки. Однако рабочие затягивали монтаж оборудования.

В тесный контакт с нами вошел слесарь Михаил Коробицын, ежедневно приносивший на корабль газеты. Полный энергии, всегда жизнерадостный, он нравился мне. Окающее произношение заинтересовало меня. Я спросил, откуда он. Оказалось, земляк, из Тотьмы. Коробицын познакомил меня со слесарем Владимиром Ваверовым, белорусом, монтировавшим орудийную башню. Он был прикомандирован с Путиловского завода, тоже участник революционного движения.

Началось поспешное комплектование команды корабля. На «Гангут» прибыли командир корабля капитан 1 ранга Григоров, старший офицер капитан 2 ранга Тыртов, часть офицеров и кондукторов. Прибыл также и наш начальник— гальванерный кондуктор Непоключинский. Под командой офицеров и кондукторов на корабле быстро наводился порядок. Борта, орудийные башни, надстройки блестели свежей краской. Камбуз, рундуки для личных вещей команды, умывальники, самовары, иконостас — все сверкало. В коридорах и жилых помещениях палубы настилали линолеум, внутренние переборки красили в светлый мраморно-ореховый цвет.

Теперь каждое утро из Крюковских казарм выходило на Галерный остров больше шестисот нижних чинов. Шли под командой офицеров с песнями, и только возле Адмиралтейского завода колонны рассыпались — матросы смешивались с рабочими.

В начале июля двенадцать портовых буксиров подошли к морскому гиганту, несколько часов матросы возились со стальными тросами. Буксиры с трудом вытащили линкор из канала, развернули носом против течения. Одновременно с правого и левого борта со страшным грохотом полетели в Неву четырехсотпудовые якоря. Тяжелые звенья якорной цепи натянулись, и «Гангут» остановился.

На офицеров у него тоже был свой взгляд. Санников часто повторял, что хотя царские офицеры — первейшие наши враги, но среди них есть и такие, которые внимательно следят за действиями нижних чинов и при случае готовы перейти на их сторону.

— Таких офицеров, — говорил он, — нам нужно примечать. Они многое знают, будут нам нужны. Возьми хотя бы такое: захватила братва корабль, а что с ним делать? Кто вывел бы его из гавани или довел ну хотя бы до Кронштадта, не говоря уже о Питере? А артиллерией управлять? Вот здесь и зарыта собака. Неученые мы, брат, слепы как котята в этом деле.

...Однажды мы с Козловым стояли возле шпиля. К нам подошел лейтенант Подобед. Его я знал давно. О нем отзывались как о требовательном командире. Во время тревог он всегда стоял возле люка, приговаривая: «Быстрее, быстрее», а последнего матроса брал легонько за ухо:

— Ты что же, браток, будто медведь лезешь? Иди-ка на башню, часок с винтовкой постой!

У начальства он был на хорошем счету, но и матросы не поносили своего ротного.

Был он невысок, хорошо вышколен, всегда в белоснежной рубашке, надушенный, как светская дама. Ходил всегда подтянутый, как на смотре. В отличие от других офицеров в свободное время его можно было часто видеть с книжкой в руках.

— Это ты, Козлов? — спросил Подобед, покручивая усы. — Отойдем, поговорим. — Лейтенант смерил меня взглядом с ног до головы. — Это, кажется, гальванер Иванов? Ох и черти же вы, гальванеры! От вас все пошло. Знаю! Еще на Адмиралтейском узнал, чего вы стоите! Да, да... Ведь это тогда в Петрограде началось. Но что там говорить, я вам не судья, хотя имею на это право.

Мы стояли, вытянув руки по швам, и не понимали, к чему клонит их благородие.

— После того шума, что получился у вас, — конечно, по-дурацки получился, — продолжал лейтенант, — мне выпала честь отправлять кое-кого из ваших товарищей на первую Северную батарею. Среди них были хорошо знакомые всем унтер-офицер Андрианов, гальванеры Мазуров и Полухин. Разговаривать откровенно мы не имели возможности, да и смысла не было, но несколькими фразами перебросились. Я пообещал, что исполню их просьбу. А суть дела вот в чем. У Мазурова в Горловке есть жена и маленькая дочка. На корабле у него остались личные вещи и сто пятьдесят рублей денег. Все это, конечно, пропадет, если не отправить. Вот он и просил меня побеспокоиться. Говорил, чтобы я об этом сказал гальванеру Козлову. — Подобед строго посмотрел на моего товарища. — Упакуй все вещи Мазурова в свои чемоданы, а потом я помогу тебе отправить их на берег. Сделай это немедленно и тайно.

— Есть!

— Так-то, — сказал Подобед и пошел вдоль борта.

Мы стояли разинув рты, глядя ему в спину. Вот каким оказался наш лейтенант, который так безжалостно отводил за ухо матросов на башню и ставил под винтовку!

В тот же день, вечером, лейтенант Подобед вызвал к себе Козлова и приказал принести все вещи Мазурова к нему в каюту. Потом вместе с матросом он переложил принесенное в свой чемодан, задвинул его под стол и строго сказал:

— Иди! Завтра отправишься на берег.

Утром, после приборки корабля, вестовой разыскал Козлова, сказал:

— Лейтенант Подобед вызывает! Повезешь на почту его чемодан. Улыбнулось тебе счастье, черт!

Козлов пробыл в Гельсингфорсе два часа, а когда возвратился, обо всем рассказал мне. Я, в свою очередь, поделился услышанным с моим новым товарищем Александром Санниковым. Голубые глаза его заискрились.

— Я немного слышал об этом лейтенанте, он с Полухиным держал связь. Умный мужик — вот и все. Ведь сейчас, дружище, только слепой не может увидеть, что царизму конец приходит.

Мы узнали, что арестованных гангутцев с 1-й Северной батареи на трех эскадренных миноносцах отправили в Кронштадт. Это вызвало много разговоров. Матросы собирались группками. Иногда решались спрашивать офицеров:

— Ваше благородие, наших гангутцев судить будут?

— Наверно.

— За что же? В чем они виноваты?

— Сейчас война, а они отказались выполнять приказы... Ну а это, знаете... это большое преступление.

— Не за что их судить, ваше благородие.

Офицер пожмет плечами и уйдет восвояси.

Однажды Санников втянул в такой разговор лейтенанта Подобеда. Отвечая на расспросы матросов, он ничего нового не сказал. Когда Подобед выходил из кубрика, Санников догнал его, и у них произошел такой разговор:

— Ваше благородие, я слышал, у вас много книжек... Может, вы дали бы мне что-нибудь почитать? Я аккуратно, не запачкаю.

Санников говорил так искренне, что офицер спросил:

— А ты действительно любишь читать?

— Люблю, ваше благородие.

— Что же тебе дать? У меня все книжки об искусстве, а художественных почти нет.

— Все равно. Лишь бы интересная была.

— Хорошо. Зайди в каюту. Подберем.

Санников стал часто навещать лейтенанта. Тот давал ему книжки о театре, о жизни и творчестве художников, великих артистов, музыкантов. Санников внимательно их перечитывал, а когда возвращал какую-нибудь книгу, обязательно высказывал о ней свое мнение. Иногда лейтенант не соглашался с ним, разгорался спор. Бывало и так, что из спора победителем выходил матрос. Санников рассказал мне много интересного о лейтенанте. С присущим ему энтузиазмом он говорил:

— Ты знаешь, Иванов, Подобед — наш. Правда, путаные у него взгляды, но он наш. Ты понимаешь, очень образованный человек, но в голове хаос — перепутались и социализм, и шовинизм, и даже индивидуализм. Сегодня с ним разговорились, а он и выпалил: «Я согласен — наше самодержавие изжило себя, наш царь и его министры ведут Россию к гибели, но где выход из этого тупика?» А я ему: «Демократическая республика». «Может, и верно, — согласился он, — смысл в этом есть, но лучше заниматься искусством, а не политикой». «Ваше благородие, — возражаю ему, — разве искусство безразлично к судьбам народа? Вы мне позавчера дали прочитать „Ромео и Джульетту“. Пьеса вроде бы далекая от политики. Она доказывает великую силу любви. В ней революции нет. Но даже в ней есть упоминание о грозной силе народа. Помните горожан? Они выбегают с палками на улицу, бьют и Капулетти, и Монтекки». Подобед удивленно взглянул на меня, а потом засмеялся: «Ты, брат, тонко подметил. Правильно, горожане не безразличны и к тем, и к другим. А я этой мелочи и не подметил». — «Честно говоря, ваше благородие, Шекспир мне не нравится. Горький — это писатель. Он всем понятен. А Шекспир... Нам сейчас нужно такое искусство, чтобы указывало, кто наш, а кто не наш. Так сказать, оно должно глаза людям раскрывать». «Санников! — хлопнул он меня по плечу. — Ты неисправимый социалист».

<...>

Василий внес в комнату довольно объемистый саквояж. Он сказал, что в нем упаковано все что нужно, и предупредил, чтобы я был поосторожней, а в случае чего говорил, что саквояж дал неизвестный гражданин и попросил отвезти в Гельсингфорс. Чтобы придать убедительность этой легенде, Василий вручил мне бумажку с гельсингфорсским адресом и, улыбнувшись, сказал:

— Этот адрес пускай вас не волнует. Если полиция вздумает разыскивать, то найдет видного финского фабриканта, который ничего общего с большевиками не имеет. Но я ду-маю, все кончится благополучно.

Сердечно простившись, Шаршавин посоветовал мне взять извозчика, он даже предложил деньги. Я выполнил его совет и минут через двадцать был на квартире у Подобеда. Саквояж я поставил в темном углу кухни.

Утром Подобед спросил меня:

— Что это за саквояж?

— Питерские товарищи передали, — отвечал я.

— Что же там такое? Ты смотрел?

— Не смотрел, ваше благородие. Литература, говорили...

— А может, бомба?

— Да нет, ваше благородие. Откуда ж там бомбе взяться?

— Давай-ка посмотрим! Надо же знать, что везешь.

Я смутился. Санников не инструктировал, можно ли показывать Подобеду то, что передадут питерские товарищи. Мне ничего не оставалось, как открыть саквояж. Я положил его на письменный стол, и мы вдвоем принялись рассматривать аккуратно упакованные пачки брошюр и прокламаций. Листовка Главного коллектива Кронштадтской военной организации вышла под заглавием «К организованным матросам и солдатам». В ней довольно сжато рассказывалось о рабочем движении в стране, разоблачались царское правительство и прихвостни русской буржуазии — меньшевики и эсеры.

Листовка заканчивалась призывом: «Организуя наши силы, пропагандируя, распространяя наше сознание, объединяя наши действия с действиями пролетариата, строго обдумывая и взвешивая каждый шаг, шагнем мы вперед, навстречу решительному часу, навстречу победе, братству и равенству под нашими боевыми лозунгами:

Долой царское самодержавие!

Да здравствует демократическая республика!

Долой эксплуатацию!

Да здравствует социализм!

Долой войну!

Да здравствует революция!..»

Старший лейтенант прочитал листовку, прошелся по кабинету, остановился, держа ее в руке, и в упор посмотрел на меня. Я понимал, какая в его душе происходит борьба. Во-царилось минутное молчание. Наконец, потрясая листовкой, он сказал:

— Какие странные противоречия! Вместо того чтобы укреплять флот, дисциплину, я сам читаю крамольную литературу, более того — способствую, чтобы эта литература попала в руки тех, кого должен призывать к порядку. Да!.. — Я не проронил ни слова, а Подобед посмотрел на кипу упакованных брошюр и продолжал: — А может, в этом спасение России, спасение флота? — Он резко повернулся ко мне: — Иванов, ты любишь Россию? Любишь рус-ский флот?

— Как же, ваше благородие, я ведь человек. Как не любить?

— Вот именно! Как может русский человек не любить Россию?!

— Только, Порфирий Артемьевич, как я погляжу, любовь может быть разная. Каждый ее, Россию нашу, по-своему любит. Вон и барон Фитингоф ее небось тоже любит. За деньги, за чины. А мужик или рабочий человек любит ее бескорыстно. Так я разумею.

Подобед вышел из кабинета и быстро вернулся, неся саквояж чуть побольше. Он поставил его на стол, швырнул на пол тот, в котором была сложена литература.

— Укладывай, Иванов! Здесь поместятся и твой багаж, и мои пожитки! Укладывай! Да так, чтоб и на людях можно было открыть, если потребуется.

Я быстро уложил листовки и брошюры на дно саквояжа, накрыл газетой, сверху разместил бритвенные принадлежности, полотенце, свертки с домашними гостинцами, заботливо приготовленные старой горничной. Подобед стоял ко мне спиной и смотрел в окно на тихо падающие снежинки. Он медленно вытащил из кармана кителя портсигар, достал папиросу и, раскуривая ее, задумчиво произнес:

— Да!.. Любовь бывает разная... Но родину надо любить бескорыстно!

Иванов Д. Я — матрос «Гангута»!. М.: Воениздат, 1987. С. 34-71.