«Груз 200» интересен попыткой ‹…› разобраться с советским прошлым.

В фильме А. Балабанова рассыпаны многократные отсылки к этому времени (и через Черненко, который выступает в телевизоре, и через похороны Андропова) и к символике 1984 года, вызывающего аллюзии с книгой Амальрика и с Оруэллом.

Я принял поставленные авторами рамки, эти правила игры, поэтому смотрю на сюжет, как на период, предшествующий перестройке, распаду, предшествующий всему тому, что происходило потом на протяжении двадцати лет.

‹…› Разумеется, каждый может прочесть его по-своему, но я увидел в нем попытку представить кинематографическими средствами первые трещины или культурные, смысловые разрывы внутри нашего общества как потерю детей (в любом смысле, в том числе — метафорическом), а значит, невоспроизводимость прежней жизни. Речь не только о «мертвом теле», никому не нужном, убитом на бессмысленной войне солдате, от которого отпихиваются все официальные службы, но и о детях, которых родители побаиваются и чей язык и желания плохо понимают. «Наш» человек тут предстает уже в своем завершенном виде: от прежнего миссионерства или советской веры в то, что мы превосходим всех по своим душевным качествам или, по крайней мере, в принципе отличаемся от «других» стран, от энтузиастических надежд на «новый идеальный мир», когда-то двигавших первым советским поколением, давно уже ничего не осталось. ‹…›

Исчезают моральные связи, человеческие отношения. Насилие становится главным кодом социального поведения.

В фильме оно предстает в самых разных вариантах: от государственного насилия (и его человеческих последствий) до бытового или извращенного, сексуального. Насилие оказывается тем, что удерживает сообщество как целое. Еще сохраняются по инерции какие-то самые близкие, личные связи между людьми (главным образом — семейные), но уже более сложные и опосредованные, большие социальные связи (дружеские, моральные, правовые, профессиональные) просто исчезли, их почти нет, этих сложных социальных отношений и, соответственно, мотиваций поведения, представлений, выходящих за рамки чего-то непосредственного, повседневного (обеспечения дефицита продуктов, услуг, блата и проч.).

Общество быстро примитивизируется. Именно на основе всеобщего, разнообразного (от идеологического до военного, от армейского или милицейского до лагерно-брутального) насилия.

Чем человек, показанный Балабановым, отличается от советского, который проступает в наших массовых социологических исследованиях? Советский человек не просто аморальный, а приноровившийся к злу, притерпевшийся к нему, как к неизбежной составляющей обычной жизни, привыкший к государственному насилию (как к просто наиболее распространенному), воспринимающий его как неизбежный и совершенно недраматичный элемент собственной жизни, вроде серого неба и слякоти в ноябре. Именно из-за этой притерпелости он потерял какие-то очень важные ориентиры. Он — аморален, но не в том смысле, что законченный злодей, а просто он не знает, что такое мораль, где нужно, должно остановиться, а где нет. Он никогда не имел дело с поведением такого рода, не понимает смысла моральных отношений, поскольку этого нет в его опыте). Он пассивно приспособился к такому положению дел, когда с ним можно сделать что угодно, не спрашивая его согласия. Приспособился благодаря своей готовности халтурить, соглашаться, но не исполнять, тянуть резину.

Тех, кто уступает насилию, не будучи в состоянии ужиться с ним, обойти его или откупиться от него, привозят в цинковых ящиках или просто уничтожают. Инерция этого общества, типа существования, типа отношения к другим, обеспечивается именно этим приспособившимся человеком. Но это то, что Балабанов не понимает. Он очень ясно показал омертвление человеческого, развал, кризис, насилие как тип поведения. ‹…›
Когда-то право на насилие было государственно, идеологически оправданным, легитимированным (я имею в виду даже не довоенные или тематически «военные» советские фильмы, а такие, как, например, «Коммунист» или «Бабье царство», многочисленные школьные фильмы), позднее, перед перестройкой оно начинает подвергаться сомнению («Остановился поезд» и т. п.). Но сегодня насилие рассматривается и разбирается в самых разнообразных формах и проявлениях. Насилие — это код, алгоритм социальности, основное правило отношений между людьми. Это означает, что все другие ценности, отношения и представления человека подчинены этому коду и подавлены. Мы, собственно, и видим это. Базовое, фундаментальное представление о человеке — это циническое отрицание за ним каких-то самодостаточных, самоценных свойств, прав, автономности, неверие в его способность к чему бы то ни было. Но этот отказ в признании за ним какого-то достоинства, значения становится поводом или основанием силового принуждения его к тому, что считает правильным или желательным обладатель силы и средств принуждения (все равно, кто это будет, — милиционер, военком, политик или бандит). ‹…›
Тема расползающегося, аморального общества, аморального человека, которого он диагностирует, на мой взгляд, требует более сложных конструкций реальности, чем убийство или шокирующее изнасилование.

Если российская жизнь и патология, то это патология чрезвычайно устойчивая, почти что норма. Советская власть и принявший ее или сложившийся под ее воздействием советский человек не просто существовали почти целый век, но и по инерции продолжают воспроизводиться в значительной степени до сих пор. Система распалась, но отдельные институты, от которых зависит наша повседневная жизнь, сохранились. А главное, этот человек, пусть даже и немножко видоизмененный, приспособился к условиям постсоветского общества. По-другому он жить не может, поскольку другой жизни и других отношений не знает. Свой аморализм общественных представлений, включая и представления о собственной природе, он и считает единственно реальными, а отношения между людьми — единственно возможными.

«Реализм» такого рода оказывает самое угнетающее действие. Именно поэтому нового или, точнее, другого человека в России не возникает, как, впрочем, и иных представлений о том, что хорошо, что плохо. Не появляется прежде всего потому, что люди как бы убеждают себя, уговаривают, что другая жизнь, другие отношения между людьми, отношение к самому себе прежде всего, невозможны. Собственно, кино и воспроизводит в разных формах это циническое сознание, неверие в то, что можно жить иначе, отсутствие даже следов прежнего идеализма. Напротив, сама мысль об этом вызывает если не злость и раздражение, то, во всяком случае, чувство неловкости, как если бы кто-то в приличном обществе ляпнул какую-то глупость. ‹…›
Наши социологические исследования показывают, что чем выше уровень внутренней агрессии, тем сильнее ностальгия нации по советскому времени, по тому, что оно ушло. Брежневский период воспринимается как золотое время, наиболее спокойное, обеспеченное, стабильное, когда государством были гарантированы какие-то блага и прочее. Его идеализация особенно ощутима на фоне кризиса 90-х годов. То же можно сказать и про устойчивую любовь к старым советским фильмам, даже зависть к тем розовым временам и лентам, где действуют простые (простодушные до некоторой картонности), романтически настроенные герои. Это ностальгия по нециничным, приподнятым отношениям социальных масок.

Многие будут воспринимать «Груз 200» в штыки именно потому, что это сильнейшая атака на их ностальгические чувства, воспоминания, на их нынешнее видение прежней жизни. Хотя вернуться туда никто не хочет.

Любой психоаналитик вам скажет, что самоанализ вызывает сильнейшее сопротивление. Редко кто вообще отваживается или способен на него.

И мало кто в состоянии действительно провести успешный самоанализ. Тем более если его предметом становятся проблемы национальной идентичности. Механизмы вытеснения включаются сразу. В публичном пространстве, в поле медиа, сериалов, фильмов, политических программ, там, где люди встречаются с мифами, с оценками, с интерпретациями недавнего прошлого, всего этого словно нет. Вместо работы памяти беспомощная эклектика оценок: Сталин и хороший, и плохой, советская власть чудовищная и замечательная, прошлое время изумительное и бесчеловечное. Советское общество сейчас мифологизируется — дескать, и время было нежное, доброе, теплое, по улицам можно было ходить, дочек выпускать на улицу. Напротив, десятилетие после августа 91-го маркируется как жестокое, катастрофическое, античеловеческое. Помимо явной потребности в мифах сегодня у людей нет средств удержания памяти. И это действительно сложная и интересная проблема. Неосмысленное, неотрефлексированное прошлое не удерживается в массовом сознании. Сейчас нет того института, той группы, которые могли бы передать ужас существования в 30-50-х.

Процесс осмысления прошлого невозможен без собственной ценностной, в том числе моральной, позиции в отношении к истории или хотя бы признания кого-то в качестве внешнего авторитета. ‹…› Поэтому отторжение от фильма совершенно закономерно. Скорее всего, ответом на него будет не возмущение, а массовое равнодушие, а это симптом довольно тяжелой душевной болезни, чувство поражения, психологическая анемия. Думаю, что травма коллективного подсознания — это надолго, сама по себе она не пройдет, а будет лишь вытесняться. Пока, во всяком случае, не вижу никаких возможностей для выхода из нее. Поражены очень важные человеческие, психологические, моральные основания.

Гудков Л. Расползающееся общество// Искусство кино. 2007. № 7.