Может быть, пора наконец понять, что, помимо русофобии, есть ещё галлофобия, германофобия, американофобия, ковидофобия, вичфобия, демофобия, панофобия… И вообще много разный фобий. Эти фобии — все без включения — ксенофобии. Ведь мы боимся прежде всего Другого, который для нас посторонний, чужой, незнакомый, немилый, постылый; пусть он идёт вон, убирается ко всем чертям, улепётывает, не то я сам пойду в сторонку, убегу, спрячусь: «Оставьте меня. Зачем вы меня обижаете?»
Мы боимся змей, пауков, ос, грязи, дождя, ветра, стихии как таковой, болезни и смерти, забеременеть или потерять ребёнка, вспотеть, поправиться, похудеть; боимся, что изо рта плохо пахнет, что на колготках дырка. «Людей надо бояться, людей» — советовала вдовая аристократка из нулевых, Анна Сергеевна в «Настройщике» Киры Муратовой.
Мы боимся, что скажут люди, что они подумают, мы и сами боимся сказать/подумать о них плохо или хорошо. «Кто все эти люди» — спрашивает медсестра Регина; «Ну что ты задаёшь сейчас такие глупые и неуместные вопросы. Это — люди», — отвечает ей главврач богом забытой больницы с аварийными корпусами и гниющими палатами в фильме «Последняя сказка Риты» Ренаты Литвиновой.
Страх — движущая сила современной политики, экономики, здравоохранения, культуры. Кто кого сильнее напугает? Какой Червяков нынче ночью ляжет на диван и умрёт, не силах перенести всё дальше отодвигающуюся месть обчиханного большого чиновника.
Человечеству стоит разобраться в природе страшного, раз уж природы трагического и комического худо-бедно осмыслены. И уж точно не друг с другом бороться, точнее, вовсе ни с кем не бороться, а все усилия свои направить на понимание и принятие. Исчезнет «другое» как понятие, исчезнет и страх это «другого».
Герои картины Андрея Смирнова «За нас с вами!» живут в коммунальной квартире. Это идеальная метафора и русской души, и национального быта, и вечной необустроенности, бесприютности. В советской коммуналке всё парадоксально: румяный жареный гусь и пирожок на прогорклом масле, портрет Сталина и фотография Гуссерля с дарственной надписью, а ещё икона, на которую тайно молится баба Нюра, потерявшая мужа и сына: один без вести пропал на войне, другой сгинул в ГУЛАГе. Что же это? Махровый конформизм? Диссидентский нонконформизм? Христианское долготерпение? «Люди терпят, люди потерпят, люди конечны, люди летают…»
Коммуналка объединяет: поляки Петкевичи, евреи Дорфманы, русская Клавка; врач, профессор философии, бригадир, рабочий… В комнате Дорфманов — телевизор КВН, который непременно собирает очень разных соседей вокруг себя, а по телевизору оперетка — она тоже для всех. А в кино — фильм-спектакль «Учитель танцев» в постановке Центрального театра Советской армии по одноимённой пьесе Лопе де Вега: и пусть все немножко переигрывают, зато Зельдин, как замечает, профессорская дочка Ариадна Петкевич, — хорош.
Однако коммуналка и разобщает: завистливые взгляды, у кого, мол, что на ужин, «откудава такая рыбка», очередь в уборную и душевую, вечно занятый телефон, доносы на тех, кто живёт лучше, чем в стране Советов положено.
Коммуналка растворяет человека в толпе. Вот и Ариадна Петкевич стала просто Диной, ведь намёк даже не на дочь Марины Цветаевой, Ариадну Сергеевну Эфрон (которая в это самое время в мрачном Туруханске, что на севере Красноярского края, перебивается художником-оформителем в Доме культуры), а на критскую царевну, невесту храброго Тесея. Никто не поймёт, а Дина советскому уху привычнее; недаром в 1952 году Валентина Александровна Осеева получит Сталинскую премию за книгу для детей и юношества «Васёк Трубачёв и его товарищи», и примется за повесть «Динка».
Отец Ариадны, Павел Каземирович Петкевич, ученик Гуссерля, усердно работает над книгой, которую в стране Запретов никогда не издадут, читает в университете лекции по античной философии, ведь ответить «откуда клопы берутся?» советскому пролетарию также необходимо, как и римским стоикам. Шапочка, в которой ходит Павел Казимирович, напоминает об Алексее Фёдоровиче Лосеве, философе и тайном монахе, который, в свою очередь, носил её в память о булгаковском Мастере, хотя, может быть, это очередная легенда старой Москвы. Мать Ариадны, Ангелина Федоровна, по-дворянски сдержанная выпускница Института благородных девиц, некогда возлюбленная Святополк-Мирского — не того, а другого, впрочем, какая разница, их всё равно все путают, и об этом на коммунальной кухне говорить не принято. На сундуке в комнате Петкевичей спит няня. Всё как положено.
А вот муж Ариадны — ударник-метростроевец Борис Гордеев (фамилию, кстати, Дина оставила отцовскую). Человек он как будто бы из другого круга, но в семье принят за своего. Пусть и не разделяет взглядов Петкевича на советскую власть, легко жонглирует словами «дама» и «баба», не совсем точно понимая стилистическую и смысловую разницу между ними. Да и вообще, это крестьянское «баба», перекочевавшее в советский новояз, как-то уже привычно, удобоваримо и употребительно.
Вот и Зина Лурье, Динина подруга и коллега по издательству, еврейка и супруга джазмена, легко с ним обращается. Борис прошёл войну, был на Курской дуге, там же вступил в партию (подобно отцу режиссёра Сергею Сергеевичу Смирнову, который тоже во время войны стал кандидатом в члены КПСС). Он не фанатик, не приспособленец, не тиран, вот и побывавшего в плену работягу Васюту, от которого другие отвернулись, он с радостью берет к себе в бригаду, он же тоже под Курском был, считай, однополчанин. Борис верит в то, во что верит. Иначе и не скажешь. Недаром его любимый тост — «За нас вами и за хер с ними!»: у нас-то всё в порядке, свои люди — сочтёмся, брат ты мне или не брат, а всё, что за скобками, весь этот контекст и подтекст, — ну их… Но сложность жизни на то и сложность жизни, какими коммуналками её не иллюстрируй, да только Ариадна Бориса больше не любит. Отчего? Нет ответа. И дело, конечно, не в идеологии. Интереснее Ариадне работать в издательстве над книгой «Наш паровоз» с «пресловутым космополитом» Вайнштейном; легко и радостно говорит она с Валькой Тюриным, спившемся одноклассником-инвалидом; с нежностью и участием смотрит на Олега Рутковского, отцовского аспиранта.
Лейтмотив Смирнова: жизнь удивительнее, непредсказуемее, может быть, даже, проще, чем ожидаешь, и щедрее, жалостливее, что ли, чем о ней устно или письменно размышляют. «Объяснять бесполезно. Либо оно сидит в тебе от мамкиной груди, либо не дано… Выжить в этой жуткой стране можно только любовью», — звучит в финале кинокартины.
Женщина в поисках любви — тоже метафора, если не России, то человеческой судьбы как таковой. И в этих поисках приходится дойти до самого дна, быть растерзанным толпой и остаться один на один с собственным отчаянием в пустыне. Вот Ариадна на партийном собрании в редакции, вот в очереди за мукой, вот снова в очереди — в Лефортово. А вокруг гогочащая, улюлюкающая, воющая толпа. Плачущая женщина — особый образ: вот на старой никелированной кровати лицом вниз рыдает Ариадна — отца забрали, муж ушёл. Вот в коридоре воет о смерти товарища Сталина молодая краснощёкая Тамарка. Вот ревёт на всю Ивановскую деревенская Райка: корову продали, вместо избы — стадион, в город переехали, ребёночка на пятом месяце потеряла, торгуй вот тут теперь пломбиром на холоде.
Морозно, зябко, очереди, суета. Канун нового года — это тоже национальная особенность. Кажется, что другого времени в России и не бывает. Вот-вот случится чудо. Надо только подождать ещё немного. Нет, не случится. Сегодня — не будет. Завтра, завтра — не сегодня. Всё лучшее — отложить, спрятать в мешочек до особого дня. А когда пробьют куранты, когда гости отведают особенного оливье, без этой общепитовской вареной картошки, когда Зиночка Лурье прочтёт подпольно напечатанную Ахматову, а муж её сыграет что-нибудь из Гленна Миллера, тогда-то…
И вот приходят арестовывать — безымянные, безликие, серые, шапки и сапоги. Самое страшное в обыске, кто бы и когда бы о нем потом не вспоминал, сходились в одном, — разбросанные на полу книги и письма с отпечатками сапог.
Все мы ждём ареста. За нами обязательно придут. Уже приходят. Мы откладываем деньги — на собственные похороны и родичу в ГУЛАГ. И личная обида отдельного, частного человека весит больше, чем какое-то далёкое, абстрактное зло. Сначала приходят за философом. Потом — за врачом. А за кем ещё? Других у нас не бывает: либо ты философ, либо врач, или пан или пропал.
Зачем же о тоталитаризме, репрессиях, борьбе с космополитизмом, о деле врачей Смирнов снимает яркую, сочную, будто поздравительная открытка «С новым 1953-м годом!», картину? Здесь нет запахов и пыли, нет зловония и пролежней, нет раздробленной на куски и заново собранной реальности (как у Германа); нет множественных оптик, всестороннего, въедливого наблюдения за действительностью с её рефренами, замедлениями и скоростями, шепотами и криками (как у Муратовой). Это, скорее, детский сон — пёстрый, цветастый, прекраснодушный: сон Сашки, сынишки Ариадны и Бориса. Ему лет 12–13, родился он, вероятно, как и режиссёр Андрей Смирнов, незадолго до войны. Но эта, пусть и цветная картинка, не перестаёт мучать: «Почему папа нас бросил?», «Ты меня любишь?» «Выходит, я — соус?», «Тебе на сто первый километр, говорят, от Москвы положено. Я человек или кто?» «Значит, вы отказываетесь нам помочь?»
Может быть нам, людям, людишкам, человекам, человечкам, человечищам (кто бы ни были), снова рискнуть: познать добро и зло, отделить одно от другого, назвать вещи своими именами. Выпьем для храбрости — «За нас с вами!», как говорится. И перестанем бояться. Совсем.
Михаил Щукин: «Сказка страхов — „За нас с вами“ Андрея Смирнова» // СЕАНС