Иные вещи так отполированы временем и традицией, что их трудно по настоящему увидеть и потому справедливо оценить. Взгляд попросту отскакивает от глянцевой поверхности. «Бедные люди» Достоевского — один из таких объектов, затертых хрестоматийными клише, многократно ощупанных словами. «Внимание к маленькому человеку», «гуманистический пафос», «голос петербургского дна» — все это повторялось еще первыми читателями, критиками, редакторами. Современники — Белинский, Григорович, Некрасов и другие, — по мере сил способствовавшие феноменальному успеху книги, одновременно сработали и как багетные мастера (не хочется писать слово «гробовщики»), на века упаковав «Бедных людей» в тесные рамки восприятия, которые за почти двести лет не особенно менялись. Гоголь, которого (как, впрочем, и Пушкина) открывал для себя Макар Девушкин на страницах романа, был приписан Достоевскому в старшие братья (поспособствовал этому и вышедший «Двойник»), а социальная проблематика (те самые «бедные люди») оказывалась для читателя приоритетной. Что городить? В конце концов, будут книги и позаковыристее.
Последовавшие за «Бедными людьми» более масштабные произведения Достоевского, да и сами повороты его неординарной судьбы, навсегда заслонили ключевую линию дебютного романа, отвлекая от его вроде бы очевидного эстетического и драматургического новаторства. Тяжело, держа в уме «Братьев Карамазовых», «Идиота» и «Преступление и наказание», осознать, что молодой Достоевский не просто написал еще один (и довольно жалостливый) портрет маленького человека, но сделал отчаянную попытку пожить им, подержать во рту его слова, поворочать его язык (где то с потрясающей безжалостностью этих «маточек», «жизненочков», «голубчиков», от которых и по сей день так воротит людей хорошего вкуса), чтобы так же, изнутри, наблюдать за преображением своего героя. Взрывным и парадоксальным. Особенно остро переживаемым на фоне стабильности его визави — Варвары Алексеевны Доброселовой, девушки куда более культурной, чем Девушкин, но куда более неизменной.
Девушкина и Доброселову Достоевский выводит из одной точки: они оба в нужде, они родственники, хоть и не кровные (но неспроста у них одно на двоих отчество — Алексеевич и Алексеевна). Не двойники и, наверное, не близнецы, но сообщающиеся сосуды, связанные пуповиной общего прошлого и настоящего. Центральным сюжетом «Бедных людей» становится превращение Девушкина в литератора. Из надежного — гладким почерком переписчика чужой реальности он превращается в творца реальности собственной, и к финалу необратимость этой перемены становится очевидна не только читателю, но и ему самому. Слова завладевают им, он поглощен словами, не может без письма: «Слогу не выправляю, а пишу только бы писать», — так обстоит дело ближе к финалу. Функциональная коммуникация обретает свойства и признаки искусства, ткань служебного текста переплавляется в ткань жизни.
Есть маячки перемен и пораньше. Из какого сора что растет, можно судить хотя бы по оговорке в рассказе про праздник оправданного судом «бедного Горшкова». «Хозяйка наша отчасти добрая женщина», — пишет Девушкин про приготовившую угощение женщину. Как застревает в памяти это занозистое «отчасти»!
Нельзя сказать, что этого поворота — превращения переписчика 9-го класса в Автора — не замечала ранняя критика. Тот же Белинский отмечает его потрясающую рутинность: «Смешить и глубоко потрясать душу в одно и то же время, заставить улыбаться сквозь слезы, — какое уменье, какой талант! И никаких мелодраматических пружин, ничего похожего на театральные эффекты! Все так просто и обыкновенно, как та будничная, повседневная жизнь, которая кишит вокруг каждого из нас и пошлость которой нарушается только неожиданным появлением смерти то к тому, то к другому». Критик пишет о неоспоримом факте: письмо преображает не только Девушкина (маленький человек, выхваченный лучом чужого внимания, вдруг оказывается большим), но и саму ткань повседневности, которая вдруг обретает высокий смысл.
Рискну предположить, что та же механика превращений запускается перепиской (случайным актом политеса в социальных сетях, необязательным приятельством) и в фильме Бакура Бакурадзе «Снег в моем дворе». Герои — Леван и Гиви — сталкиваются, чтобы начать взаимный процесс «воспитания чувств» (типичный сюжет эпохи сентиментализма, с текстами которого органично связаны «Бедные люди»). Как и Девушкин с Доброселовой, Гиви и Леван — своего рода братья, из одной среды, из одного детства, в каком то смысле тоже «алексеевичи», они вторят друг другу. Двойничество тут не подразумевает зловещих оттенков, часто характерных для романтической традиции; речь скорее идет о бесконечной дополняемости мира, вариативности и связанности феноменов — каждый отражается в каждом, в этом — жизнь. Мотив двойничества интересно преломляется и подсвечивается, скажем, в том, как Леван называет своих собак — Джесси Большая и Джесси Маленькая. Буквально удваиваются слова, которые складывает Леван и видит на своем экране Гиви. Поначалу это «литераторство» кажется лишь инструментом выживания (чем то вроде сдачи металлолома, найденного во дворе городской управы и годного для сбыта), но вскоре натуральное письмо врастает в жизнь — и начинает ее формировать. Как похищенная автопокрышка становится не просто частью интерьера, но действительно неотменимой вещью для маленькой Джесси. И вот мы видим соседа, поливающего зеленеющие под снегом цветы, уже глазами не Левана обывателя, а Левана писателя. Или слышим помешанного на женщинах старого друга ушами Левана писателя. Человека, которому открывается мир, обнаружившего в себе определенную щедрость. «Я его обласкал. Человек то он затерянный, запуганный, покровительства ищет, так вот я его и обласкал», — так у Достоевского, похожая интенция и у героев Бакура Бакурадзе, которыми управляет неспособность сопротивляться необходимости сделать шаг навстречу.
Едва ли автор «Снега в моем дворе» буквально задумывался о «Бедных людях», когда этот фильм рождался в переписке и снимался. Едва ли натуральная, столь опытная в документальном кино камера Алишера Хамидходжаева, фиксируя поэзию тифлисского быта, руководствовалась принципами физиологического взгляда середины XIX века, хотя в итоге на экране создан возвышенно буквальный, тактильно ощутимый портрет города (его поэзия осмысляется как исчезающая, и тем она утонченнее). И все же авторы, уже давно не дебютанты, вслед за героями раннего Достоевского хорошо понимают, как «мучительно слышать Христа ради, и мимо пройти, и не дать ничего», знают, что «бедность назойлива», что «люди то горды и кичливы». И мир их кино наполняется обстоятельствами, исходя из этого самого знания. Это и есть антураж, а за событие то самое, ценное: «слог становится». Сюжет в том, как речь набирает темп, как множатся печатные знаки, как ускоряется сам ход фильма. Фильм вытаскивает главного героя из стазиса, в котором застает Левана в первые минуты внезапно появившийся на пороге курьер и зритель. Фильм похлопывает его по плечу, подгоняет вперед, фильм буквально обнимает. Он даже дает силу режиссеру что то там сказать и разглядеть в самом себе, вопреки гаснущим фарам. На территории взаимного участия этот эволюционный скачок доступен любому. Даже «Бедным людям», которые теперь — почти через двести лет после выхода первого издания — завершаются не расставанием, а буквально за полчаса до встречи.
Степанов В. Достоевский в моем дворе. Сентиментальное путешествие Бакура Бакурадзе // Сеанс № 89, 2025.