Гамлет у В. Высоцкого простой и скорбный. Подойдет к мечу, вонзенному в землю, прижмется лбом к холодной рукоятке: тошно. Печаль его не светла. Владеет им иссушающая тоска, мучительная ненависть, от которой перехватывает горло. Боль его за человечество — не какая-нибудь философически умозрительная, — самая настоящая боль, сгибающая пополам, останавливающая сердце.
В последние годы мы привыкли видеть в театре Гамлета-полуребенка, который выбегал на сцену, до слез напуганный только что открывшимся ему несовершенством жизни. Гамлету — Высоцкому трагическая правда о мире, о Дании, об Эльсиноре известна с самого начала. Вот сидит он, сгорбившись, крепко сжав сцепленные пальцы. Когда он прозрел, когда рухнула его «младенческая гармония»? Да и была ли она у этого Гамлета? Неправда, что «всю свою веселость» он потерял «с недавних пор». Миг, когда для него «распалась связь времен», теряется в прошедшем. Гамлет молод только годами. В монологе о человеке («краса вселенной, венец всего живущего!») Высоцкий не переживает заново прежнюю Гамлетову веру, а устало над ней иронизирует. Гамлет без Виттенберга.
Что нового может поведать ему Призрак? «Змея — убийца твоего отца — в его короне». Гамлет-Высоцкий горько кивает: конечно, Клавдий, кто же еще. Происходящее способно только утвердить его в страдальческой мудрости.
Всеведущему, заранее ко всему готовому Гамлету не слишком нужна «мышеловка», представление заезжих актеров перед Клавдием: к чему проверять виновность короля, когда и без того Гамлету все ясно. Сцена «мышеловки», поставленная к тому же в ключе пародийном, выглядит в спектакле вставным эпизодом, в ткань трагедии не вплетается.
Гамлет один на один с занавесом, с небытием. «Век вывихнут»: Гамлет распят на занавесе, земля пудовой тяжестью давит на плечи. Человека слабого она расплющит. Гамлет выстоит. Гамлет—Высоцкий весь во власти оцепенелого созерцания смерти, с трудом отводит глаза от могилы. Он заглянул в «страну, откуда ни один не возвращался», прикоснулся к ее тайнам. Или просто: то, что было человеком, теперь землею сыплется у него с ладони.
Режиссер доверяет тексту Шекспира больше, чем ученым комментариям. Он возвращает монологу «Быть или не быть» его реальный, первоначальный, буквальный, если угодно, смысл. Мысль о смерти убивает способность к действию, воля, завороженная, замирает. Тщетно тогда будет Гамлет побуждать себя к борьбе, биться затылком о занавес: ну же, ну! — всплеск энергии иссякнет, руки вновь повиснут, как плети. Он должен действовать в мире, состоящем из тюремных камер и подземелий, пораженном смертью, как чумной заразой. Он должен дать смерти добычу, насытить разверстую пасть могилы.
Когда Гамлет принимается взвешивать все pro и contra, «разбирать поступки до мелочей», он неминуемо оказывается «в бесплодье умственного тупика». Нет ведь логических оснований в восстании против сил непобедимых, бунте без надежды. Рассудок подсказывает «смириться под ударами судьбы», принять ее и  полюбить. Потому в святой ярости Гамлета—Высоцкого, в судорожных вспышках гнева, когда он, повинуясь лишь голосу своей совести, вопреки здравому смыслу, вопреки могуществу смерти бросается в схватку, — во всем этом больше справедливости и в конечном счете разума, чем в самой изощренной рефлексии. Нельзя, немыслимо, «чтоб разум гнил без пользы» — на этой истине театр особенно настаивает.
В жгучем, неудержимом порыве ненависти к Эльсинору, к смерти, Гамлет — Высоцкий в сцене с Офелией хлещет прутом по занавесу, за которым притаились король и первый министр. Удар за ударом — по Клавдию, по Полонию, по занавесу. «Если с каждым обходиться по заслугам, кто уйдет от порки?» Век выпорот.
Но не злоба, не угрюмство же, в самом деле, «сокрытый двигатель его». Тоска о добре Гамлета — Высоцкого не оставляет. 

Бартошевич А. Живая плоть трагедии // Советская культура. 1971.
14 декабря.