Летом 1934 года Юрий Олеша, снедаемый неприкрытой завистью к людям «великой сталинской эпохи», написал:
«Есть тип мужской наружности, который выработался как бы в результате того, что в мире развилась техника, авиация, спорт. Из-под кожаного козырька шлема пилота, как правило, смотрят на вас серые глаза. И вы уверены, что когда летчик снимет шлем, то перед вами блеснут светлые волосы. Вот движется по улице танк. Вы смотрите. Под вами трясется почва.
Вдруг открывается в спине этого чудовища люк, и в люке появляется голова.
Это танкист. И, разумеется, он тоже оказывается светлоглазым.
Светлые глаза, светлые волосы, худощавое лицо, треугольный торс, мускулистая грудь — вот тип совершенной мужской красоты.
Это красота красноармейцев, красота молодых людей, носящих на груди значок «ГТО».
Конечно, это про Крючкова — хотя в тот год Олеша, вероятно, и не ведал про него. Как не ведал про Столярова, Самойлова, Новосельцева, Переверзева, Чобура, Бернеса. Их светлоглазые, светловолосые худощавые лица, их треугольные мускулистые торсы явили себя во всей своей победительности чуть-чуть позже — одновременно с «полной и окончательной победой социализма в отдельно взятой стране».
И все же первым в этом строю — правофланговым — был, конечно же, Крючков.
Наверно, кто-то признает его первенство не без оговорок. Тем более что в отличие от перечисленных выше, он далеко не сразу «отстоялся» как новый «тип» совершенной мужской красоты. Да и потом приметно уступал им в плакатности, открыточной неотразимости.
Он пришел на экран обаятельным недотепой, и первых его героев звали Сенькой, Алешкой, Мишкой. И уже став Климом Ярко и Сергеем Лагутиным, он то и дело возникал на экране в ролях отнюдь не героических, а порой и вовсе далеких от романтического идеала эпохи.
Но почему-то именно он, явно уступавший в красоте Столярову и Переверзеву, в богатырстве Борису Андрееву, в одухотворенности Дружникову и Кадочникову, в озорной бесшабашности Алейникову, в русопятой лукавости Жарову и Чиркову, оказался самым «спросовым», самым желанным — и для «верхов», и для «низов». Стал аргументом в пользу нового строя, нового общественного сознания.
Нет сомнений, что желанность эта — прежде всего для «низов» — была обусловлена скорее не его соответствием новому типу мужского совершенства, а личностным своеобразием этого совершенства, этой образцовости — стихийным своеволием его естества, его фактуры.
Собственно, этот феномен облагородил судьбу (и репутацию) не одного Крючкова. Всех, кто вкупе с ним создавал то самое «человеческое лицо», в котором так нуждался в 30-е годы сталинский социализм и который он умел при случае так виртуозно показать. Фокус же был в том, что «лицо» это зачастую как бы забывало о своей главной (предписанной политической конъюнктурой) миссии и невольно, исподволь начинало противоречить, противодействовать чужеродному мироустройству.
Разумеется, это была очень скромная, очень тихая отсебятина — в общем-то, вполне благонравная, узаконенная высокомерной снисходительностью Власти, изредка дозволявшей подданным побаловаться крохами вольномыслия (точнее, «вольночувствия»), — однако усугубленная встречной реакцией зрителя, более трезвой и проницательной, нежели было положено «сверху», она играла серьезную животворную роль в нашем тогдашнем мироощущении.
Именно этим обстоятельством объясняется невинный, казалось бы, «прокол» в системе кинозвезд 30 — 40-х годов. Самыми популярными кумирами экрана (мужского пола) были не те, кто всецело отвечал официозно-плакатному комплексу, а те, в ком ощущалось больше стихийности, бесшабашной лихости, чисто бытовой цепкости и юмора. Крючков, Алейников, Жаров, Чирков... Все они, прокламируя советскую власть, сами собой, непроизвольно являли достаточно веский довод в пользу необязательности тотального подчинения правилам и предписаниям сталинского режима.
И кого бы ни играл Николай Крючков — танкиста, летчика, пограничника (красноармейскую униформу ему приходилось надевать намного чаще других), прокламировал он, в конечном счете, свою житейскую хватку и сметку, свою неброскую, деловитую удаль, свои золотые руки, свою простецкую, но чистую и складную русскую речь, свою музыкальную одаренность, свою веселую задушевность. (В данном случае разговор не идет про отрицательных его героев — не ими он славен.)
Конечно, могло сложиться и так, что пришлось бы ему сыграть, ну, скажем, секретаря обкома или какого-нибудь видного администратора (трудно представить, но можно), однако изменить своему естеству он все равно не сумел бы. И в этих ролях продолжал бы, в меру сил и возможностей, доказывать свое: что человек на любом месте, в любом звании, в любой ситуации способен оставаться человеком. Пусть не с большой буквы, но и малая подчас дорогого стоит — вспомним его комиссара из «Сорок первого».
Вот в этом, наверное, и было его призвание. Играть ловкого, ладного, сметливого русского умельца, сила и живучесть которого не в его идеологии, а в его неизбывной природной здравости и в природной же честности. И разве этого мало? Между прочим, на это сегодня вся наша надежда.

Кушниров М. Первый среди равных. Памяти Николая Крючкова // Искусство кино. 1994. № 6. С. 121–124.