Я в прошлом кинематографист, но работал не в игровом, а в научно-популярном кино. Сейчас мне восемьдесят четыре года. Где-то далеко кипит жизнь. Соратники почти все ушли из жизни… Одиночество и почти полная потеря зрения. Отсюда нередкая стариковская болезнь — воспоминания, второе проживание своей жизни, а нередко — потребность писать мемуары. Кому это нужно? Старики оправдываются вечной истиной: «Не зная прошлого, не построишь будущего». Вероятно, и я уже впадаю в это состояние «сходящих с ума». Но что поделать, уж очень хочется высказаться, хотя и есть ощущение, что говорю в пустоту…
Родился я 12 февраля (по теперешнему календарю 25 февраля) 1910 года в Петербурге, на Петроградской стороне, на Большой Монетной улице, дом 17. Вскоре после моего рождения родители переехали в Царское Село (теперь Пушкин). Там мы прожили несколько лет в доме Урусова около вокзала, на Широкой улице (потом улица Ленина). Жили в достатке. Помню красивую обстановку, полно игрушек, книг, картины на стенах.
Об отце, Владимире Михайловиче Клушанцеве, я мало что могу сказать, так как он умер в 1919 году, когда я был еще мальчишкой. По скупым и редким рассказам матери знаю, что он был на десять лет ее старше. Родом из городка Старица Тверской губернии, где (говорил он) почти все жители носили фамилию Клушанцевы. Отец окончил Петербургский университет и до женитьбы много лет работал земским врачом, а потом, ко времени моего рождения, перешел на работу в Министерство торговли и промышленности.
Кем — не знаю. За работу (очевидно, в этом министерстве) получил личное дворянство. Со мной отец контактировал очень редко. Он всегда был чем-нибудь занят. Видел я его только по вечерам. Иногда он сажал меня к себе на колени, шутил и подбрасывал, изображая, что я скачу верхом на лошади. Мне кажется, что он все-таки очень меня любил. Мать не работала, вела хозяйство, растила меня. Когда началась война (1914 год), в одном из домов Урусова (Урусов владел группой домов — кирпичных, многоэтажных, со всеми удобствами) организовали лазарет для раненых, и многие женщины из числа жильцов этих домов стали там работать в качестве сестер милосердия. В их числе и моя мать.
Примерно в 1915 году мы вернулись обратно в Петроград (так тогда он назывался), снова на Петроградскую сторону, но на Зверинскую улицу. Там, во дворе огромного серого дома, кажется, 31 или 33, у нас была пятикомнатная квартира. Большая, просторная. Хорошо ее помню. Помню частые посещения Зоосада, который был недалеко от нашего дома. Помню постоянный визг девчонок, доносившийся со стороны «Американских гор», находившихся за Зоосадом. Аттракцион этот действительно создавал очень сильные ощущения. Меня катали. Тут все время было страшно. Но это и привлекало. Всегда стояла очередь. Горы были деревянные и потом сгорели. А жаль. <...> Вообще в городе было просторно и тихо. Пешеходов мало, транспорта мало, хулиганья и пьяных (в центре города, во всяком случае) нет. Поэтому меня, пятилетнего, весьма «домашнего» мальчишку, отпускали одного за несколько кварталов от дома <...> Когда в 1917 году произошла революция, жизнь наша резко изменилась. Отец потерял работу, квартира на Зверинской стала нам не по карману. Мы переехали на Васильевский остров, на 12-ю линию, дом 31, если не ошибаюсь, рядом со Средним проспектом. Новая квартира была трехкомнатной, но во дворе, в полуподвальном помещении. Окна были на уровне земли. Удобств, кроме туалета, никаких. Темно, холодно, неуютно.
Отец стал работать контролером на Мурманской железной дороге, а мать устроилась делопроизводителем в школу Мая на 14-й линии5. Туда я и пошел в первый класс. Вернее, он назывался приготовительным, а мы, соответственно, — «приготовишками». Школа была образцовой, великолепное здание, во всем порядок.<...> Из занятий мне больше всего запомнились два предмета — закон Божий и труд. На законе Божьем священник рассказывал про всякие добрые дела и учил молитвам. А на труде, в прекрасно оборудованной мастерской, нас учили столярному мастерству. <...> Вообще в школе были великолепные учителя, старой дореволюционной закалки, умеющие заинтересовать предметом, увлечь. Учителя, которых любишь, которых понимаешь и на всю жизнь запоминаешь. И в то же время в стране разруха. Одеты мы в дранье, едим скудно. <...> Трудностей жизни мы, ребята, не замечали. Это был удел родителей. Нам было весело. <...> В 1919 году умер отец. Некоторое время мы с матерью прожили в нашем подвале. Но, когда в этом же году закрыли (почему, не знаю) школу Мая, мать устроилась воспитателем детского дома. Это устраивало ее тем, что там обеспечивали бесплатным жильем (комната) и бесплатным питанием нас обоих. Детских домов тогда было много, профессиональных воспитателей не хватало, и приглашали на эти должности всех мало-мальски интеллигентных женщин. Детский дом, куда поступила моя мать, получил в свое пользование особняк на 3-й линии Васильевского острова. Это заметное красное кирпичное здание между Большим и Средним проспектами. Потом там после нас обосновался, если не ошибаюсь, Гидрографический институт. <...> Дом долго стоял закрытым и каким-то чудом не был разграблен. Прекрасные залы, зимний сад, кухня, полная роскошной посуды, мебель, библиотека.
Детей разместили в больших комнатах, воспитателей — в маленьких, где, по-видимому, жили гувернантки и прислуга. Мать получила такую комнату с трельяжем из карельской березы с полным набором парфюмерии и белья. Первое, что совершила администрация детского дома, — выбросила во двор дома почти всю библиотеку. Я на всю жизнь запомнил эту гору книг. <...> Я взял себе одну книжку целиком. Роскошно изданное «Руководство по парусному спорту». Это было описание парусных яхт, их устройства и плавания на них. Я не порвал эту книгу. Я ее подробно изучил. Яхтсменом я потом не стал, но научился читать чертежи, увлекся техникой, хорошо освоил конструкцию яхт, системы их парусных вооружений и способы управления ими. Поскольку к этому времени я уже научился кое-что мастерить, то, естественно, начал строить кораблики. Сначала самые примитивные, а потом и более сложные. Были у меня впоследствии и суденышки, плавающие с помощью винта, вращающегося от механизма будильника, были и парусники. <...>
Зимой 1921–1922 годов мы с матерью снова поменяли свое место жительства. Она, по ходатайству своей старой знакомой, перешла работать воспитательницей в интернат, который помещался в здании бывшей Мариинской женской гимназии на Кирочной улице [теперь улица Салтыкова-Щедрина].
Новое заведение было куда более мощным. Огромное здание гимназии, рядом флигель, где проживали сотрудники. За домом огромный сад, спортплощадка, хоздвор, баня. А через дорогу, за музеем Суворова, в середине квартала — огромный огород. На нем, кроме основного интернатского участка, были небольшие грядки для служащих. И здесь интернату досталось кое-что от бывших владельцев. Так, все девочки интерната носили платья бывших воспитанниц — темно-бордовые с белыми передниками. В интернате жили и мальчики, и девочки. Человек двести. Возраст от четырех до шестнадцати лет. В главном здании помещались и спальни, и школьные классы.
Мы с матерью получили восемнадцатиметровую комнату, окнами в сад. Переезжали зимой. Хорошо помню технологию этого переезда. Из-за отсутствия денег на транспорт все наши скромные вещички перемещались по городу вручную волоком. А поскольку санок у нас тоже не было, то мать использовала в этом качестве большой поднос из-под самовара, привязав к нему веревку. Сколько рейсов сделала она через весь город? Не помню. Но так или иначе мы перебрались. Начался новый этап моей жизни.
Я был тогда, если не ошибаюсь, в пятом классе. Это был период огромной мальчишеской активности. На что мы только не тратили свои силы! Зимой бегали в Таврический сад. Разбежавшись, бросались животом на санки и мчались с горок, соревнуясь, кто лучше маневрирует ногами. На замерзшем пруду катались на коньках <...>
Общий стиль преподавания и здесь был гораздо выше современного. Прекрасные учителя. Особенно запомнился физик. Он учил нас самих «открывать законы природы»: наблюдая явления в окружающем мире, находить в них закономерность. Вместе с нами он делал несложные приборы, проводил опыты. Все кругом в наших глазах становилось совершенно иным, понятным, интересным. Именно он заставил меня заинтересоваться физикой.
Но, пожалуй, самым значительным из наших увлечений того времени было занятие пиротехникой. Как-то нам в руки попала книжка чуть ли не XVIII века — руководство по изготовлению фейерверков. Там было подробно описано и как делать ракеты, и как делать цветные огни, вращающиеся «солнца» и тому подобное. Но, главное, конечно, — как делать порох, вернее «пороховую мякоть», которая, сгорая, движет ракету. Мы по этой книжке изготовили набор круглых стержней, с помощью которых мотали из оберточной бумаги на клейстере гильзы, обжимая у них концы, чтобы оставить только «выхлопное отверстие». Делали состав из селитры, серы и угля для получения «ракетного топлива», а с добавлением солей стронция, бария и чего-то еще, не помню, получали составы, ослепительно горящие всеми цветами радуги. Делали и фитили для поджигания ракет, и станочки для их запуска. <...> По вечерам, на радость всем ребятам и педагогам, мы устраивали фейерверки. Наши ракеты поднимались вверх метров на пятьдесят, взрывались там и рассыпали во все стороны разноцветные звезды; вращались, рассыпая искры, «солнца», мчались бесхвостые горизонтальные ракеты. <...>
В 1924 году мать из интерната ушла, но на этот раз не в другой интернат, а вообще с работы. Почему — не знаю. Ей ведь было тогда всего сорок семь лет. Как бы то ни было, а комнату мы должны были освободить. Мать сняла комнату на Фонтанке, 75 (около Гороховой улицы). Неплохая двадцатиметровая комната, окнами на Фонтанку. Там мы прожили четырнадцать лет. Здесь совершенно изменился наш образ жизни. То, что я перешел уже в четвертую школу, не беда. Я быстро сошелся с новыми ребятами. Важно другое — мать перестала получать зарплату. На что жить? Она обратилась за помощью к своим четырем братьям. <...>
Этот момент моей биографии можно считать переломным. Детство кончилось. Я понимал, что с детскими развлечениями теперь покончено, все, что я смогу делать, должно быть направлено на заработки. К счастью, я многое уже умел делать своими руками. Вывод был однозначный — буду помогать матери, а если смогу, то и кормить ее.
После нескольких проб мать научилась шить матерчатую обувь. Женскую, для дома и для сухой погоды. Материалом служили куски более или менее прочных тканей, а подошву она делала веревочную. Фасоны были самые разные. <...> Я делал из березовых поленьев колодки и каблуки. В магазинчике на Садовой, где продавалась разная мелочь для сапожников, покупал обрезки кожи, из которых делал задники, стельки и набойки. А если обувь была со шнуровкой, то ставил на нее «колечки», в этом же магазинчике купленные. Постепенно выросло и число заказчиков, преимущественно пожилых людей. Обувь эта была очень удобна, дешева. Ноги в ней не уставали. Купить же заводскую, кожаную обувь было в то время непросто, а многим и не по средствам. Постепенно основным источником средств для жизни стал мой труд, хотя совмещать его с учебой в школе, а затем и в техникуме, было трудновато. Как же я зарабатывал в те годы?
Было, например, обыкновенное репетиторство. Приходила скромная девочка с зажатым в кулачке полтинничком, и я объяснял ей, как решать заданные на дом задачки и примеры по математике. Кроме того, я проводил электрические звонки в квартирах, переплетал старые книги и комплекты журналов. Научился даже переплетенное обрезать и делать золотой обрез. Я ремонтировал мебель — расшатавшиеся стулья, незакрывающиеся шкафы и тому подобные мелочи. Но делал и крупные работы. Так, однажды меня попросили «укоротить диван», так как он не помещался в отведенное для него место. Укоротил. Даже обеденный стол один раз сделал. Делал на заказ полочки, табуретки и так далее. Изготовил себе деревянный токарный станок, приводимый в движение педалью. Он позволял вытачивать из дерева небольшие изделия. <...> Работал я и для организаций. Так, для одной из школ сделал комплект разных геометрических фигур для демонстрации ученикам. Заниматься столярными работами приходилось, конечно, в той же комнате, где мы жили. Поэтому рабочий стол и часть комнаты рядом с ним вечно были в опилках и стружках. Материал — доски — покупал на лесоторговой базе, не то в Кировском, не то в Московском районе. <...> Все мои заработки, вместе взятые, составляли более половины наших с матерью доходов. Не голодали, но на одежду, конечно, не оставалось. Я носил обноски со своих дядей, мать донашивала оставшееся от прошлых времен, чинила, перешивала.
Теперь кое-что о школе. Помещалась она в переулке, что соединяет улицу Правды и Достоевского. Сразу за Владимирской площадью. Школа небольшая, но хорошая. [Школа на Малой Московской 15 Дом 3 по Малой Московской улице, где в 1924 году располагалась трудовая школа № 2. Сейчас в домах 3 и 10/1 размещается школа № 300.] Учились тогда девять лет. Мальчики и девочки вместе. Это позднее был период, когда ввели раздельное обучение. Поскольку твердых программ тогда в школах не было, а мне по причине частой смены места жительства пришлось сменить несколько школ, получилось так, что некоторые темы я проходил дважды и даже трижды, а некоторые вообще не проходил. В физике, любимом моем предмете, я, например, трижды прошел свет и оптику и ни разу не проходил звук. Может быть, это как-то повлияло потом на выбор профессии. О системе преподавания хочу сказать следующее: учителя старались предоставить учащимся как можно больше самостоятельности. Например, географичка не рассказывала нам содержание нового урока, а раздавала темы, по которым мы сами собирали материал и делали доклады. Класс потом задавал докладчику вопросы, тот отвечал, а учительница только корректировала ответы, если находила это нужным. Было очень интересно и хорошо запоминалось. Вырабатывалось умение работать с книгой, лаконично и четко строить свое выступление и грамотно говорить.
Кстати, после одного моего доклада на уроке географии учительница сказала: «Эх, Клушанцев, материал ты знаешь, но совершенно не умеешь выражать свои мысли». Я хорошо запомнил эту фразу и потом всю жизнь мысленно доказывал, что свои мысли выражать могу. Она завела во мне пружину, которая потом всегда толкала меня к литературной деятельности. <...> В 1926 году я школу окончил. Год «проболтался», подрабатывая чем придется.
А в 1927 году стал готовиться к поступлению в вуз. Выбрал Технологический институт. Хотел стать инженером-конструктором. Подал заявление на механический факультет. <...> В Технологическом институте конкурс был двадцать девять человек на каждое место. Я благополучно сдал на пятерки физику и обществоведение. Математику, простояв у доски около четырех часов, сдал тоже на пять. А вот сочинение написал на четыре. Подвели запятые. Конечно, в институт не попал. Но, полагаю, не прошел бы и со сплошными пятерками. В анкете я не скрывал, что отец был врачом, а мать — из дворянской семьи. В те годы это было несмываемым пятном на человеке. <...> Такой исход я предвидел и потому заранее подал копии документов в Ленинградский фотокинотехникум [Сейчас — Киновидеотехнический колледж, входящий в состав СПбГИКиТ], на факультет кинооператоров. Не потому, что кино меня тогда интересовало. Просто техникум был близко к моему дому, а кинотехник — это все же техника. Здесь тоже не все прошло гладко. Экзамены я сдал успешно. Но вот медкомиссия меня забраковала: физически не пригоден для работы кинооператором. Дело в том, что в последнем классе школы я заболел костным туберкулезом. <...>
С каким теплым чувством воспоминаю я три с половиной года учебы в этом заведении! Высшем, хотя и именовавшимся тогда среднетехническим. Там готовили высококвалифицированных специалистов с хорошим инженерным образованием. Мы проходили высшую математику и сопротивление материалов, органическую химию, физику, электронику и множество других дисциплин, казалось бы, совершенно не нужных работнику искусств. Существует некоторая закономерность. На заре любой отрасли техники специалистов готовят так, чтобы они могли не только эксплуатировать данную технику, но и сами ее конструировать, строить, ремонтировать. Техника в стадии становления ненадежна, и чтобы она бесперебойно работала, надо «по шелесту ее шестеренок» понимать, чем она заболела, и тут же оказывать помощь. Так и в кинематографии. Кинооператор в двадцатые годы мыслился не только как человек снимающий, но и как человек чинящий и совершенствующий. К тому же вполне разбирающийся в смежных профессиях: в технике и химии изготовления и обработки пленки, знающий все ее капризные свойства, разбирающийся в осветительной технике и в кинопроекционной. Изучали мы, конечно, и вопросы фото- и киноискусства, но все же выпускники техникума были подкованы технически куда больше, чем творчески.
Хотя я нисколько не жалею, что приобрел технических знаний больше, чем получают операторы в настоящее время. Это оказалось ближе к моим стремлениям и стало одним из факторов, позволивших мне стать потом специалистом комбинированных съемок и конструктором около трехсот различных технических приспособлений. <...> Технически база техникума была смехотворно слаба. По линии фототехники это был изумительный по обилию экспонатов музей старинной фотоаппаратуры <...> Камер 9 × 12 не было. А уж о ручных «лейках», снимающих на кинопленку, не приходилось и мечтать. Эти аппараты в то время встречались лишь в руках людей, так или иначе имевших контакты с заграницей, и были предметом нашей зависти и бессмысленной мечты. <...> Снимали на немецкой пленке «Агфа-специаль», ортохроматической, то есть чувствительной лишь в сине-зеленой части спектра, весьма малочувствительной. <...>
На натуре света хватало, а в павильоне требовалось много дугового света. <...> К сожалению, жизнь большинства студентов двадцатых годов была посвящена не только учебе. Приходилось думать и о хлебе насущном. Студенческой стипендии едва хватало на скромное питание. Мы с матерью совершенно обносились. Я был одет в серые, сшитые матерью брюки, которые на мне отвратительно сидели, и серую гимнастерку, которая мне давно была мала. Выглядело это безобразно и смешно. Маме были нужны лекарства, но их не на что было купить. Сегодня не знали, что будем есть завтра. Вот фон, на котором начался период моего студенчества. Заработки были необходимы. Поэтому учеба, должен с сожалением признаться, часто уходила на второй план. Всегда, на всех лекциях в голове гвоздем сидела мысль о заработке, где, когда и с кем поговорить, куда съездить, что делать. Эта проблема тогда касалась почти всех моих сокурсников. Брались за любую работу. Ходили в порт грузить бревна... <...> Как трудно мне было выполнять эту работу, учитывая вечно болящую, гноящуюся грудь! Да и денег платили там мало.
Потом при техникуме было организовано производство электромоторов для швейных машин. Там студенты мотали якоря. Это была чистая, сидячая работа в теплом помещении, хорошо оплачиваемая (до ста рублей в месяц). Туда рвались, но там было мало рабочих мест. Я долго не мог туда попасть «по анкетным данным». Мне говорили: «Мы даем в первую очередь тем, кто из рабочих и крестьян. А ты подождешь». <...>
Помог еще один случай. Один мой родственник, кажется, Мессинг, предложил мне участвовать во всесоюзном конкурсе на рисунок почтовой марки, о котором было объявлено в газете. Я сначала отказался, но потом решил все-таки попробовать, нарисовал марку. рафик из двух ломаных линий. Одна изломами идет все выше и выше, и ее с усилием поднимает наш рабочий. А вторая ломаная линия идет сверху вниз и своим концом прижимает лежащего «капиталиста» в цилиндре. И надписи «У них загнивание и упадок», «У нас рост и расцвет». Послал и забыл. Потом вдруг вижу объявление в газете, что первая и вторая премии за марку не присуждены, а третья — Клушанцеву (шестьсот рублей). Вот не ожидал! На полученные деньги я смог впервые в жизни купить себе костюм, плащ и часы. Выпущена моя марка не была. Видимо, премию дали за идейность.
Клушанцев, Павел Владимирович. "В стороне от больших дорог" // Павел Клушанцев. - Санкт-Петербург : Сеанс, 2015. - 303 с