...Старый человек с баяном делится своими давними воспоминаниями. Иногда слеза, иногда огонек в глазах блеснет. Он говорит о том, что было его работой. И что стало его жизнью.
«Я служил в охране Сталина». Так называется фильм Семена Арановича и Юрия Клепикова. О нем не кричат афиши. Реклама не зазывает зрителя обещанием необычайных разоблачений. Да их в картине и нет.
И все-таки фильм находит своего зрителя. Разного.
На одном из обсуждений фильма режиссеру-постановщику в буквальном смысле слова плюнули в лицо. С него стащили куртку, и пришлось укрываться в кабинете директора кинотеатра, куда ворвалось следом несколько особо ретивых оппонентов с требованием продолжить дискуссию, не обращая внимания на взывания хозяина кабинета.
— Семен Давидович, несмотря на то, что наш город пока единственный из крупных, не купивший ленту «Я служил в охране Сталина», ее немногочисленные показы у нас сопровождаются очень бурными обсуждениями. Это свидетельствует о двух вещах: интерес широких масс к теме сталинизма еще не исчерпан, на каких бы уровнях эта тема уже ни поднималась; и второе — отношение к фигуре Сталина отнюдь не однозначное. Ведь плевок вам в лицо как «разоблачителю» сопровождался возгласом: «Я сталинистка!» Куда уж откровеннее...
— Если прикинуть в процентах, то кинозал представляет маленькую модель общества. Девяносто процентов против Сталина — это факт. Два-три процента воздерживаются выражать свое мнение. Остальные — за Сталина. Их немногочисленность при обсуждениях компенсируется их экспансивностью. Отсюда страсти. В целом же разговор получается горячим, потому что, думаю, фильм затрагивает что-то большее, чем фигура самого Сталина. Люди хотят сегодня думать и говорить. Долго молчали. А здесь говорить есть о чем. Ведь как фильмы обычно обсуждаются? Работа актеров, оператора, удачи, неудачи... Наши обсуждения напоминают скорее гражданский диспут. Когда стоишь под взглядом нескольких тысяч глаз и должен отвечать на непростые вопросы — будто ты должен и можешь знать на них ответы,— это ощущение особенное. Мы с Юрием Николаевичем Клепиковым, сценаристом, мучительно работали над монтажом — материала было на шесть часов. Сложно — ведь на экране фактически все время говорит один человек. Нужно за счет монтажа создавать ритм, эмоциональные акценты и пр. Так вот, когда я увидел картину целиком, мне показалось, что готовая картина вдруг раскрыла еще больше, чем задумывалось, о чем хотелось говорить.
— Как возник замысел картины, ее настрой?
— Я прочитал в журнале «Социологические исследования» N93 за прошлый год воспоминания Алексея Трофимовича Рыбина о последних днях жизни Сталина — с 28 февраля пятьдесят третьего года по 5 марта. Мне это показалось интересным не только потому, что человек делился своими воспоминаниями. Рыбин приводит в статье очень эмоциональные подробности.
Например, он описывает, как Маленков, приехавший на ближнюю дачу в Кунцево, у входа снял ботинки, взял их под мышку и пошел в малую столовую к Сталину. Не просто снял ботинки — под мышку взял... Что за этим? Высокое почтение? Раболепие? Растерянность? Один штрих — а какая краска. Я понял, что этот человек может знать те подробности, из которых и складывается живая ткань прошлого.
Воспоминания были прокомментированы двумя историками. Как сказал сам Рыбин — и справа, и слева. Он еще к этому добавил обиженно, мол, где же гласность? Тогда я ему сказал, что хочу как раз делать картину без комментариев.
— Это было ваше предложение или его условие, чтобы в фильме отсутствовал какой бы то ни было комментарий!
— Это было обоюдное условие нашего соглашения. И я его выполнил. Не знаю, остался ли доволен картиной Рыбин. Но претензий ко мне у него быть не может. Мой будущий герой попросил меня прежде всего дать ему написанные вопросы. И также попросил анкетные данные каждого члена моей съемочной группы.
— Тоже интересная деталь.
— Вопросы были простыми. Мне не нужен был Рыбин-историк. Это было бы нелепо. Мне нужен был Рыбин — свидетель, очевидец. Рыбин, который прожил жизнь на расстоянии протянутой руки от вождя. Практически в любой момент мог положить руку на погон...
Конечно, можно было бы взять в герои свидетеля более высокого положения, который много знал, был в верхних эшелонах. Было бы интересно? Да. Но у меня была другая задача. Мне нужен был человек из низов, но который бы улавливал все сквозняки, все запахи кухни.
Мимо Рыбина ничего не проходило. Он мне рассказывал, как комендант дальней дачи Соловов однажды советовался с ним, как быть. На дальнюю дачу приехал Берия и привез двух барышень, с которыми развлекался, а потом уехал. Сталина, естественно, не было. Соловов в ужасе спрашивал — сообщить ли об этом Сталину? Сообщит — попадет под огонь Берия. Не сообщит, а Сталин узнает, — какой же это комендант? С кем он советовался? Не с начальниками. С друзьями.
Чтобы понять, как «приготовлялось» то, что варилось в верхах, чем захлебывался народ, лучше заглянуть на кухню, чем в парадные залы.
— Какие именно вопросы вы задали Рыбину?
— Повторяю, очень простые. Что Сталин ел на завтрак? Как складывался рабочий день? Каков принцип охраны? Кто брил? Стриг? Шил одежду? С кем дружил? Какой был в гневе? Чувствовала ли охрана его настроение? Все подробности жизни — как ходил, смеялся, разговаривал по телефону, садился в машину?
Когда Рыбин познакомился с ними, вопросы ему показались очень простыми. Он так же просто на них отвечал. Любил, мол, гречневую кашу и яичницу. Мы ему жарили, хоть и нельзя — холестерина много. Но — делали, что прикажет... Он рассказывал о приступе у Сталина. Я спросил: «Неужели в тот момент не было рядом медсестры?» — "Не было«.— «А аптечка была?» — «И аптечки не было. Он никогда никаких лекарств не употреблял. Поскребышев ему даст таблетку, и все». У Поскребышева в самом деле было ветеринарное образование.
— Семен Давидович, вы выполнили условие: в картине нет текста, который бы комментировал сказанное Рыбиным. Но комментирует камера. Блеск в глазах, когда речь зашла о «доброжелательных девушках» — доносительницах, умиление, почти со слезой, когда рассказывал, как его коллега парился в баньке на даче, а тут Сталин неожиданно с гостем нагрянули: «Помылся! Мы подождем». А тот вывалился в мыле полумертвый от страха... Камера безжалостно ловит каждый восторг, захлеб этого служителя культа, у которого и на исходе дней осталась нерассуждающая преданность тому, кому он присягнул как высшей правде.
— Рыбин — фигура по-своему трагическая. Что, в принципе, он в жизни выиграл? Остался к концу дней со своим баяном, подшитых валенках и с двумя железными кроватями. Он верно служил. Всю жизнь.
И уверен, что прожил правильно. И уверен, что правильно продолжает жить сегодня.
— По-моему, самые страшные кадры — это те, я которых мы видим Рыбина, преподающего сегодня, в нашем восемьдесят девятом году, уроки музыки детям. Это самый страшный образ. Символ даже...
— Рыбины сегодня отнюдь не считают себя отработанным винтиком пущенной в утиль машины. Они настаивают на своей правоте. Это всё, что у них осталось. Тут непростой вопрос. Перевоспитывать рыбиных, думаю, нет смысла. Но нельзя допускать, чтобы рыбины учили нас жить.
<...>
— «Опыт документальной мифологии» — стоит у вас в титрах к картине «Я служил в охране Сталина». Не могли бы вы несколько слов сказать об этом?
— Это определение Клепикова, мне оно кажется очень удачным. Хотя, вроде бы, не сочетается: «документальная» и «мифология». Но по существу то, что делает Рыбин, и есть мифотворчество, хотя он обращается к самым подлинным фактам.
— Только ли Рыбин и впервые ли использует этот принцип?
— Если взглянуть на проблему шире, то вся наша история документального кино — мифотворчество. Документальный фильм занимался утверждением всего хорошего и, естественно, отрицанием всего плохого. Вот мы все выше, выше и выше... Вот мы все дальше, дальше и дальше... Вот нам все светлее, светлее и светлее...
Сегодня это преодолевается. Поэтому нашему кинематографу особенно трудно. И сам он труден. Можно до бесконечности спорить, что такое кино — художественность прежде всего? форма? «как»? Правда — это прежде всего.
<...>
— Если вернуться к Рыбину...
— То мы столкнемся с этим же механизмом. Сталин действительно любил гречневую кашу. Это правда. Дальше Рыбин рассказывает, что у Сталина на сберкнижке осталось после смерти 4 рубля 40 копеек. Доверчивый зритель, значит, должен повести головой: «Какой великий, какой скромный!» Но представьте себе и картину. Приходит Василий Сталин, говорит: «Папа, дай сто рублей». Иосиф Виссарионович смотрит на часы и говорит: «Подожди, сынок, после обеда откроют сберкассу, мы и сходим». На что отсчитывает Алексей Трофимович, подавая нам вместе с гречневой кашей мифологическую деталь? Что с этой гречневой кашей мы проглотим все.
Рыбин идеально усвоил само отношение к факту, которое формировалось у нас на протяжении многих лет. Дело не в дозировке — сколько правды, сколько вымысла. Речь идет о стиле отношений к правде, который распространялся на все. И, естественно, самым губительным образом на документалистику. Это стиль наших первых пятилеток и побед. Знаем же мы кадры с радостными лицами раскулаченных. А победные кадры восстановления страны? Наши великие стройки, которые возводились руками заключенных? Где эти руки, лица? Заключенных вообще не снимали. А если снимали, то выдавали за передовиков. Где кадры с собаками, с проволокой. Что этого не было в нашей истории, в жизни?
Конечно, хроника не всегда бывает приятной. Но десятилетиями документалисты зависели от разумения какого-то начальника, что можно снимать, а что нельзя. Таким образом, чиновники распоряжались, в сущности, и нашей историей. Факт выноса тела Сталина из Мавзолее — он был или его не было? Все было огорожено забором, вынос состоялся ночью, никому не было разрешено сделать ни одного кадра. Сам факт считался негативным, а негативное мы не снимали. Зато не скупились делать дубли с положительного, победного... <...>
Аранович С. Опыт документальной мифологии // Искусство Ленинграда. 1989. № 6. С. 3-10.