Первое, самое раннее воспоминание мое о Раневской почти совпадает с первыми впечатлениями в жизни: 1942 год, мне 2-3 года, эвакуация в Ташкент, улица Кафанова, где мы все жили — бабушка, мама, Фаина Георгиевна Раневская и Тата. Тата, Наталья Александровна Иванова, театральная костюмерша моей бабушки, в молодости была взята в семью П. Л. Вульф для маленькой дочки Павлы Леонтьевны -Ирины Вульф (моей мамы) как няня и осталась в семье на всю свою жизнь.
Там, в Ташкенте, звучал голос Фаины Георгиевны, вернее, проба голоса, актерский звук «и-и-и» -протяжный, грустный, — Раневская пробовала голосовые связки. Вот это «и-и-и навсегда у меня связано с ней, с детством... Там был деревянный дом на высоком цоколе; наверх в бельэтаж вела длинная деревянная открытая лестница, по которой поднималась в свою комнату Фаина Георгиевна, где стоял ее диван, где она спала, беспрерывно курила и однажды заснула с папиросой в руке, выронила ее, одеяло и матрас задымились, был переполох. С тех пор с Фаиной Георгиевной я связывал клубы дыма, учился говорить и ее курение называл «фуфа». Так потом — Фуфа — называли Фаину Георгиевну многие ее друзья, поднимавшиеся к ней в комнату по этой открытой деревянной лестнице в Ташкенте, и потом это имя сопровождало ее всю жизнь.
Здесь бывала часто Анна Андреевна Ахматова, к ней выходили Фаина Георгиевна и Павла Леонтьевна, все садились в большой комнате, где жили мы с мамой и Татой, и Ахматова читала свои стихи, закрыв глаза, тихо-тихо, нараспев. Я ничего не понимал, но очень любил рассматривать кремовую брошь из яшмы на груди Анны Андреевны, - я пытался связать все самое лучшее, что говорили о стихах Ахматовой, с этой кремовой брошью. Когда меня спрашивала Фаина Георгиевна: «А ты знаешь, кто это?» — я отвечал: «Мировая тетя», — воспринимая Анну Андреевну прежде всего как обладательницу этой замечательной кремовой «мировой броши». Фаине Георгиевне нравился мой ответ, и в Ташкенте она называла Ахматову Мировая тетя.
А еще Фаина Георгиевна называла Ахматову Рэбе и ласково — Рэбенька — за мудрость; я так помню эту приглушенную, нежную интонацию низкого голоса Фаины Георгиевны: «Робе, скажите...» В нашей комнате висела карта СССР, на той была напечатана большая красная звезда — Москва, и Фаина Георгиевна помогала своей Лило — Павле Леонтьевне Вульф — прикреплять булавками флажки на изменчивой линии фронта.
У нас была книжка с портретами полководцев, которую со мной рассматривала Фаина Георгиевна и вся наша женская семья (моего отца в эвакуации не было о нами). Фаина Георгиевна часто рассказывала друзьям эпизод о том, какие блестящие способности она открыла во мне в раннем детстве: «Маленький Алеша, показывая на книжку полководцев, настойчиво повторял: «...Фулевич, Фулевич...» — и затем: «Тузя ма газька, Тузя ма газька...» И я поняла! Товарищи! Он же говорит: «Суворов, Суворов; Кутузов без глаза. Вероятно, эта деформация фамилий была плодом пристрастного отношения ко мне Фаины Георгиевны, но, конечно, и эта ее фантазия была мне всю жизнь очень дорога. Фаине Георгиевне, наверно, в это время не хватало какого-то малыша, о котором она могла заботиться, играть с ним, фантазировать около него. Очевидно, тут и родилось мое официальное название, придуманное Раневской «Эрзац-внук» с ее ударением на первом слоге.
Фуфа гениально играла в так называемые «Щечки» — изображала, как вкусно она поцеловала «Эрзац-внука», сидящего у нее, на коленях, в одну щеку, потом сравнивала, поцеловав в другую. Вот эта пауза, когда она сопоставляла одну с другой, причмокивая, закрывая глаза, вспоминая первую, возвращаясь к ней, а потом опять ко второй — это была отдельная законченная сцена, отрывок, который доставлял мне какое-то восторженное удовольствие двойственностью оценки и абсолютной достоверностью ее иронического показа. При этом всегда было третье лицо, иногда и несколько зрителей, и я чувствовал себя участником какого-то исключительного процесса.
Наша женская «колония» в Ташкенте жила трудно — мама пропадала на Ташкентской киностудии, где она была ответственным худруком, Наталья Александровна Иванова -Тата — готовила на нас пятерых на «мангалке» во дворе с утра до ночи, и только мы с бабушкой сидели за арыком под большим деревом -грецким орехом, где она писала пьесу о Герцене и свою книгу, а Фейна Георгиевна снималась, снималась изумительно, это был период «Пархоменко», «Золушки», «Думы про казака Голоту», она только что снялась пород войной у Михаила Рома в «Мечте» — мадам Скороход, где в небольшой роли снялся и мой отец — В. А. Щеглов.
В Ташкенте вышел у Фаины Георгиевны казус. Очевидно, еще в Таганроге она слышала, что для выращивания бройлерных индеек, мясо которых она очень любила, их помещают в сотки, подвешивают в темном помещении и кормят исключительно орехами. Она так и поступила, решив помочь Тате в изготовлении пищи. На свои последние деньги Фаина Георгиевна купила двух индюшек и поместила их в подвешенном состоянии в сетке, в подвале, куда доставляла и орехи. Очень скоро выяснилось, что индейки похудели невероятно и до бройлеров им не дотянуть никогда. В конце концов они были позорно и тайно утилизированы. Так тихо погибла плодотворная хозяйственная идея Раневской.
Из эвакуации мы вернулись в 1943 году вчетвером, а моя мама осталась на время в Ташкенте на кинофабрике. Поселились Ф. Н. Раневская, П. Л. Вульф и Тата со мной в первом этаже двухэтажного флигеля на ул. Герцена, (много раньше на Большой Никитской) принадлежавшего семье Натальи Николаевны Гончаровой, откуда она, очевидно, поехала венчаться с Александром Сергеевичем Пушкиным в церковь Большого Вознесения на Б.Ни-китской. Это были смежные и одна отдельная узкая комната, которые отапливались круглой черной металлической высокой печкой-колонной из гофрированного железа. Запах талого снега и березовых дров может быть самый дорогой запах первых московских лет Фаины Георгиевны и моего детства после эвакуации. Она очень любила со мной топить эту железную печку дровами; обжигаясь, забрасывала поленья в топку с характерным сопровождением «С-С-С, — раз-с»; бросала поленья и потом любила смотреть на огонь, наблюдая за ним, говорить об огне, о его чудесных превращениях, загадках и красоте. Дрова, сложенные у стенки во дворе, нам приносил любимый дворник Фаины Георгиевны — татарин Абибула — очень колоритный огромный человек, пахнувший этими сырыми дровами, тающим снегом, весь в колющей щетине и со шрамами на пальцах его огромных рук. По праздникам Фаина Григорьевна и Тата подносили ему рбмку водки и большой бутерброд с колбасой или каким-то вареным мясом. Он садился в большой комнате, а Фаина Григорьевна жадно следила за ним, заговаривала с ним о его семье, впитывала неповторимую колоритность этого человека.
В этой комнате я помню Анну Андреевну Ахматову, для которой Фаина Георгиевна просила меня, уже подросшего, читать ахматовское «Мурка, не ходи - там сыч на подушке вышит; Мурка, милый, не мурлычь - он тебя услышит». Мне не было страшно, но все подчинялись требованию Фаины Георгиевны впадать во власть стихов Анны Андреевны и бояться темноты, образа отрока и сыча в другой комнате. Много лет спустя, когда уже не было на свете Ахматовой, Фаина Георгиевна с горечью вспоминала ее: «Муж в могиле, сын в тюрьме, — помолитесь обо мне».
Фаина Георгиевна часто брала меня в 40-47-м годах в «походы» о собой на «Мосфильм». Так и попал на просмотр кинопроб «Слона и веревочки», Шли куски Наташи Защипиной, Фаина Георгиевна восхищалась ее органичностью, способностью но замечать камеры, Наташе было тогда 7-8 лет, Фаина Георгиевна нас познакомила, потом устроила совместную запись на радио в детской передаче, где мы читали стихи Агнии Барто «Дом переехал» и другие. Это было время реконструкции Тверской (ул. Горького), радиозапись шла в студии на задах теперешнего кинотеатра «Россия». Магическое действие на меня производили стены студии в дырочку и команда взрослой женщины: «Мотор!» Фаина Георгиевна почему-то совершенно ее не боялась.
Рядом о нашим домом на Герцена (Никитской) был Дом литераторов на Поварской. Считалось, что эта городская усадьба стала для Льва Толстого прототипом дома Ростовых в «Войне и мире». Там мы иногда гуляли в Дом кино, расположенный напротив, (там теперь Театр киноактера), который Раневская с ненавистью называла «Рога и копыта». Очевидно, это относилось ко всей нашей киноиндустрии. Фаине Георгиевне очень нравился диснеевский «Бэмби», а когда шла военная кинохроника, где были убитые и раненые, — она закрывала мне рукой глаза — хотела таким образом уберечь меня от зла.
Дома, у железной печки, хотелось продолжить наше общение -ото не всегда удавалось, я капризничал. И тогда Фаина Георгиевна придумала инструмент моего укрощения, который мог родиться наверно только у нее и лишь в послевоенной Москве — несуществующий «Отдел детского безобразия». У нас на ул. Герцена был телефон, Фаина Георгиевна набирала какой-то секретный номер и просила прислать специалиста по детскому безобразию. Я замирал мгновенно, но раз от раза надеялся, что никого не пришлют, и как-то после вызова через короткое время в дверях показался огромный человек в полушубке с поднятым воротником, в очках и шапке, замотанный в шарф, в валенках, низким голосом требующий нарушителя. Это была Раневская, играющая сотрудника «Отдела детского безобразия». Мне было страшно, как никогда не было. Домашние уговорили Раневскую — «сотрудника» не забирать пациента, так как он обещал исправиться. В передней одежда Раневской была скинута и спрятана, она вернулась веселой, а я некоторое время вел себя хорошо.
Перед школой мама забрала меня с ул. Герцена на Б. Дмитровскую (б. Пушкинская улица), где мы жили с Татой и мамой в огромной дружной коммуналке в одной комнате, тоже в «бельэтаже». Я должен был заниматься иностранными языками в группе и готовился к школе, а мама после ташкентской разлуки могла наконец быть рядом. Но Фаина Георгиевна привыкла к «детскому безобразию» и часто брала меня на ул. Герцена, мы гуляли по Тверскому бульвару, соединявшему наши жилища, я был в новом черном пальто и, на беду Фаины Георгиевны, как-то раз прислонился к окрашенной масляной краской стене. Для Раневской это был вопрос чести — вернуть меня в семью в том же новом состоянии, каким я был ею взят, — она подняла на ноги персонал всех магазинов по Пушкинской улице, и, наконец, нашли где-то в ателье скипидар, оттерли краску, и Фаина Георгиевна повела меня сдавать.
Ходить с Раневской по улице уже тогда было нелегко. Она останавливалась, подмечая десятки типажей, характеров, порой обсуждая их вслух, стоя зачастую посередине тротуара. Позже, уже взрослым, выходя с ней из ее дома, я сгорал со стыда, когда она громко говорила мне «на ухо», например, о проходящей даме: «С такой жопой надо сидеть дома». Как-то мы с моей женой Таней сидели с Фаиной Георгиевной в скверике на Патриарших прудах и к Раневской обратилась какая-то женщина: «Извините, ваше лицо мне очень знакомо, вы не артистка?» Фаина Георгиевна резко отпарировала: «Ничего подобного, я зубной техник». Женщина, однако, не была удовлетворена, разговор продолжался, зашла речь о возрасте, собеседница спросила Фаину Георгиевну «А сколько вам лет?» Раневская гордо и возмущенно ответила: «Об этом знает вся страна!»
Раневская очень боялась, что ей могут предложить сотрудничать с КГБ -«сексотство» было в то время широко распространено. Как отказаться, как быть? Один ее знакомый посоветовал в случае, если такое предложение поступит, сказать, что она кричит во сне. Тогда она не подойдет для сотрудничества и предложение будет снято. Однажды, когда она уже работала в Театре имени Моссовета, к ней обратился член партбюро с предложением вступить в партию. «Ой, что вы, голубчик! Я не могу, — я кричу во сне!» — воскликнула испуганная Раневская. Слукавила она или действительно перепутала эти департаменты — бог знает.
Замечательные минуты дарила мне Фаина Георгиевна перед тем, как уезжала вечером с Хорошевского шоссе — Беговой от Павлы Леонтьевны к себе сначала на Старопименовский (ул.Медведева), а потом в высотный на Котельнической набережной (50-54 гг.). Это были «стихи сумасшедших», абсолютный ее «колыбельный» экспромт, когда она уже в пальто садилась на край кровати и, импровизируя, читала беспрерывные стихи, в которых фантастически переплеталась действительность с вымыслом, окружающие нас люди с героями пушкинских, гоголевских и многих иных сказаний, должностные лица и государственные деятели с животными и птицами, древнейшие одежды с
самыми современными мундирами, умные с дураками, миллионеры с нищими, красавцы с уродами. Заснуть было невозможно, мы вместе в темноте содрогались от хохота и счастья сопереживания рождению этого удивительного мира, где все можно, где царит случаи и нет правил, кроме одного — стихотворного размера который нарушался также утрировано, как и соблюдался. Один из любимых персонажей был мужчина в малиновом берете из «Евгения Онегина», но его поведение никак не регламентировалось. Это было короткое вечернее счастье, которое могло повториться в следующий отъезд Фаины Георгиевны.
Сейчас, в год столетия Раневской, к нам домой приходят актеры, литераторы, смотрят видеозаписи Раневской, и звучит едва сдерживаемый хохот, опять слезы на глазах, восторг на лицах — что это? Как смогла она так играть, так жить в роли — непостижимо. Письма, которые я в детстве получал от Фаины Георгиевны во время нашей разлуки, — замечательные письма, полные юмора, смешных рисунков, бесконечно рад, что сохранились эти удивительные письма-миниатюры, говорящие о бескрайнем таланте Раневской, которая сожгла свои начатые «мемуары» и так мало оставила нам своего рукописного наследия.
В начале 50-х годов Раневская получила двухкомнатную квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. Квартира была высшей категории, с двумя смежноизолированными квадратными комнатами, квадратным холлом, большой кухней и всяческими удобствами. Неудобство было одно — далеко от Хорошевки, от театра... У Раневской никогда не было ни дачи, ни машины. И она решила нанять на время шофера с машиной, некоего Завьялова, человека необаятельного. Однако с его помощью Фаина Георгиевна часто приезжала на Хорошевку, ночевала, оставалась на праздники, ездила с П.Л.Вульф в Серебряный бор.
С Павлой, не с Ириной... Трудные это были отношения — Фаины Георгиевны Раневской и Ирины Сергеевны Анисимовой-Вульф. Не мне судить о них. Знаю лишь твердо, что Ирина Сергеевна относилась к Раневской с великим уважением к ее таланту, масштабу ее личности. Они много работали вместе: спектакли «Сомов и другие», «Дядюшкин сон», «Последняя жертва».
Дочь ее театрального педагога, Ирина Вульф, постепенно выходила из тени таланта Фаины Георгиевны, в которую подпадал каждый молодой художник, работавший с ней.
... Шли репетиции «Дядюшкиного сна» по Ф.М. Достоевскому. На сцене пролог — роль Марьи Александровны репетировала вторая исполнительница — Варвара Владимировна Сошальская, а Ф. Г. Раневская (первый состав) сидела в зале вместе с режиссером спектакля И.С. Вульф. Черновой прогон. Все действующие лица (Зина — В. Тапызина, Мозгляков — В. Бероев, Мордасова — В. Сошальская) высвечивались прожекторами за черным тюлем на авансцене. В полутемной мизансцене Варвара Владимировна стояла к тюлю ближе всех и даже наступила одной ногой на лежащий на сцене нижний его край. Пролог кончился, прожекторы погасли, тюль пошел вверх в темноте, и бедная Сошальская была случайно подхвачена обшивкой тюля вверх и поднята на ней к порталу. Раздался крик, тюль остановили, включили свет, и картина оказалась угрожающей: верхом на обшивке тюля, как белочка, под самым верхом сценического портала висела В.Сошальская, судорожно вцепившись в ткань руками. В этот момент раздался спокойный категорический голос Раневской: «Ирина, я так сделать не смогу!..» Все кончилось благополучно.
Раневская часто повторяла Соломоново: «Все проходит, и это пройдет». Наши с мамой семейные трудности, рождение моего сына, успех театра в Париже в 1965 году, куда Раневская не поехала, — все это проходило как бы в стороне от нее. Мы старались чаще приезжать к ней. Нужно было познакомить Фаину Георгиевну с Таней — моей молодой женой- Ирина Сергеевна, заламывая в отчаянии руки, говорила: «Танечка, только не возражайте Фаине Георгиевне!» Мы приехали к ней на Котельническую, все было хорошо, но Раневская, долгим взглядом оглядев Таню, сказала: «Танечка, вы одеты, как кардинал». — «Да, это так», — подтвердила Таня, помня заветы Ирины Сергеевны. Когда мы вернулись домой, нас встретила бледная Ирина Сергеевна с убитым лицом — Раневская уже звонила ей, пока мы были в дороге, и сказала: «Ирина, поздравляю, у тебя невестка нахалка».
Весна 1972 года.
9 мая скоропостижно умирает Ирина Сергеевна. Раневская не пошла в театр на панихиду. Стояли в карауле студенты ГИТИСа, актеры, архитекторы. Помню крупные, как град, слезы Юрия Александровича Завадского. На Донском, рядом с надписью: «Незабвенной памяти Павлы Леонтьевны Вульф — осиротевшая семья», Раневская сделала надпись «Ирина Вульф 1972».
Фаина Георгиевна пыталась сохранить и заменить мне мою старую семью после смерти Ирины Сергеевны, не дать мне почувствовать пропасть утраты. Какая-то особая нежность, как когда-то в Ташкенте, вновь возникла у нее. А мне было неимоверно жаль ее, сидящую одну перед телевизором, иногда засыпавшую в кресле (входная дверь была открыта, чтобы не звонить, когда она отдыхает). Когда приходила моя Таня, Фаина Георгиевна подтягивалась и меньше грустила. Однажды она потребовала у Тани, которая была инженером, объяснить ей, почему железные корабли не тонут. Таня пыталась напомнить Раневской закон Архимеда. «Что вы, дорогая, у меня была двойка», — отрешенно говорила Фаина Георгиевна. «Но ведь почему, когда вы садитесь в ванну -вода вытесняется и льется на пол? — наседала Таня. «Потому, что у меня большая жопа», — грустила Раневская. Истина оставалась скрытой,
Фаина Георгиевна специально держала крупу для кормления многочисленных голубей, которые слетались в лоджию и к кухонному окну, едва она появлялась в их поле зрения. Все в лоджии было покрыто толстым слоем их «отходов» -пол, подоконники, прекрасное мягкое кресло с высокой спинкой, которое Раневская под влиянием эстетики Фернана и Нади Леже, с ней знакомой, покрасила красной масляной краской.
В гостиной Фаины Георгиевны было много цветов, стояла огромная бегония, размером с дерево, с лиловыми, любимого Раневской цвета листьями, которая попала к Фаине Георгиевне из дома Алисы Коонен. Однажды вместе с Ниной Станиславовной и своей собакой Мальчиком Раневская поехала отдыхать на дачу и перед отъездом оставила нам с Таней ключи, чтобы мы поливали цветы. Целый месяц Татьяна оттирала голубиные слои в лоджии, с красного кресла и подоконников и ухаживала за цветами. Когда Раневская вернулась, то была возмущена: «Куда делось гавно?!» А потом в тот же день обзвонила всех своих знакомых, насобирала у них спешно несметное количество дорогих шоколадных наборов и, вызвав меня к себе, вручила для Тани две связки конфетных коробок — в знак признательности за цветы и чистоту.
«Отдыхала» Фаина Георгиевна в последние годы в Кунцевской больнице. Мы с женой как-то навестили ее: видим, сидит в кресле Раневская, бледная, усталая, с загипсованной рукой. «Что случилось, Фаина Георгиевна?!» — «Да вот спала, наконец; приснился сон — Аркадий Райкин пришел ко мне, говорит-ты в долгах, Фаина, я заработал кучу денег и показывает шляпу с деньгами; я тянусь, а он говорит: подойди поближе; я пошла к нему и упала с кровати, сломала руку. Кунцевский врач намазал мне руку обезболивающим кремом для спортсменов, боль прошла. Он командовал: „А те
перь — как солдат, как солдат — смелее, — махать, махать!“ Потом действие мази кончилось, и я всю ночь кричала от боли... Наверное, у этого врача очень хорошая анкета», -пожаловалась Фаина Георгиевна.
В конце лета, 27 августа, Раневская устраивала небольшой фуршет
- в день своего рождения. В ее доме мы в этот вечер встречали многих замечательных людей. К Фаине Георгиевне приходила Татьяна Ивановна Пельтцер, Галина Сергеевна Уланова, Елена Камбурова, Ия Савина, Натэла Лорд-Кипанидзе, журналист Андрей Зоркий, соседи — архитекторы Андреевы, Елизавета Моисеевна Абдулова, Нина Станиславовна Сухоцкая, Маргарита Али-гер, Жаров, Гарин (она их нежно называла Мишенька, Эрасточка), Сергей Юрский и Наталья Тенякова, Марина Неелова и Маргарита Терехова, Вадим Рындин, из Киева — Тамара Капустян, певица; Елена Юнгер из Ленинграда; художник Миля Виноградов. Все приглашались в гостиную, где на столе стояла традиционная жареная индейка, которую она так и не смогла забыть.
С детства Фаина Георгиевна Раневская дарила мне свои любимые книги с удивительными надписями - так у меня оказались ее «Иконы СССР»; Врубель, Лев Толстой, Бидструп, Модильяни. Эти книги помогали мне относиться к действительности чуть-чуть иначе, по-Раневски. А Фаина Георгиевна, благодаря Модильяни, могла скрыто напоминать мне о своем желании увидеться. Вот как она это делала. Когда книга была у меня и я долго не показывался. Фаина Георгиевна звонила мне или Тане и сообщала, что у нее находится специалист по творчеству Модильяни и ему срочно нужна на время подаренная мне книга. Я мгновенно же приносил. Через несколько дней Раневская звонила, обычно в плохом настроении, и говорила о моем невнимании. серости: «Ты забыл о Модильяни. возьми его». Мы тут же встречались. Эти циклы часто повторялись под разными предлогами. Сначала я не понимал, почему постоянно мигрирует этот великий художник. Потом Раневская изумительно надписала книгу: «Алеше — в долготу его дней, навсегда, не на время. Фуфа. Love Париж!» Это было признание, после него я всегда, и в неудачные дни, и в дни успешные, приходил к ней в субботу или в воскресенье. Она часто сидела в кресле перед телевизором в гостиной, иногда я виделся с ней на кухне, где на диванчике мы пили кофе. Дела мои были неважные, я чувствовал, что Фаине Георгиевне хватает своих неприятностей, а порадовать в тот год мне было ее нечем. Когда Исполком Моссовета предложил мне поехать в Афганистан на два года на очень хороших условиях, я не знал, что делать, как сказать Фаине Георгиевне об этом. Отказаться мы не могли, работы здесь не было, все было решено. Пришел к ней; сказал, что нет работы в Москве, что должен ехать. Она поняла. Поняла, что мне здесь плохо. «Если тебе там будет лучше, то поезжай» — и подарила свою фотографию еще «хорошевского» времени с нежной надписью. И год поставила: «82».
Так она и стояла у меня — все три с половиной года, в Кабуле. Если были на свете письма, которые без спазмы в горле невозможно читать — это были ее письма, ее открытки. Каждую почту приходили нам ее, написанные таким знакомым крупным почерком сначала спокойные, грустные, затем — вопрошающие письма. Когда она поняла, что я приеду в отпуск, а потом опять улечу в Кабул — огорчилась.
В августе 1983-го мы были у нее, на месяц прилетев из Кабула. Вместе учились обращаться с пневматическим японским термосом, который мы ей подарили на день рождения, примеряли новый лиловый халат. Халат не подошел, а про японский термос она благодарно и трогательно сказала: «Европа!»
Кончались дни моего отпуска в Москве, всю неделю я бывал у Фаины Георгиевны, но наступил день отлета. Я знал, что делаю что-то противоестественное, видел любимого человека, который писал и будет писать эти отчаянные письма, открытки, полные горькой любви и ожидания. Я так пишу, потому что считаю, что не имею права скрывать из-за условностей состояние Фаины Георгиевны, Обнялись, я попрощался; потом еще обнялись -мы оба могли зареветь. Она сидела в комнате, махала мне рукой. Заставил себя выйти из ее дома. И потом были открытки от нее, они лежат сейчас у меня дома — это большая стопка, целая коробка; написанные Раневской за полтора года. Оставалось десять дней до августа 1984 года. Последняя открытка была две недели назад. Мы начали собираться в Москву. 20 июля раздался телефонный звонок из Москвы. Звонила наша подруга — «Фаина Георгиевна умерла»...
Щеглов Алексей «Очень скучно мне без тебя…»: [Воспоминания о Ф.Г. Раневской]// Театр. Жизнь. - 1996. - №4. - с. 30-34.