…Америка (собственно заграница) сослужила Александрову еще одну полезную, хотя и горькую, службу. Развела, раздружила его с Эйзенштейном. То есть ссоры как таковой не случилось, но отношения охладились резко и навсегда. Если слово «развод» применимо в подобной ситуации, то оно здесь уместней всего.

Трения начались еще в Европе. Александрова и Тиссэ поначалу слегка, а потом все больше и больше раздражало, что Эйзенштейн выступает повсюду — и в прессе, и на приемах, и перед зрителями — как единоличный создатель «Потемкина». Говорит о себе, забывает помянуть имена спутников. Их молодое самолюбие страдало. И в первую очередь самолюбие Александрова, который считал себя равноправным соавтором многих замыслов Эйзенштейна и многих свершений. Он завидовал мировой славе учителя, его свободному, остроумному общению с любой аудиторией, его моментальной реакции в самой жаркой словесной перепалке, его уверенности в себе, знанию языков и, вероятно, еще многому. Близкое соседство с гениальной личностью нередко бывает тяжелым душевным испытанием — особенно для тех, кто имеет претензию (и реальное основание) на творческую самостоятельность.

Возможно, их содружество продлилось бы дольше, и Александров повременил бы с «отрывом», если бы за границей им удалось осуществить хоть одно из серьезных начинаний и они вернулись бы «со щитом», если бы не витали над головой Эйзенштейна вздорные, политически небезопасные сплетни и слухи, если бы не было временного застоя в их творчестве.

Но раньше или позже «развод» был неминуем. И это осознавал сам Эйзенштейн. Даже в его подсмеиваниях над гришиной неотразимостью присутствовала немалая доза восхищения его духовными и физическими достоинствами. Он признавал его право на «самоопределение вплоть до отделения» и временами даже декларировал это. «Я сделаю из Гриши режиссера…»; «Гриша должен работать сам…»; «Мейерхольд сделал меня — я сделаю Гришу…» Но в глубине души боялся этого, не хотел. Оттягивал всячески. Испытанных своих сподвижников Эйзенштейн ценил чрезвычайно. Трепетно. Ревниво.

«Бывают такие чудные точки зрения, — писал он молоденькому Володе Нильсену, способному ассистенту Тиссэ (и будущему оператору Александрова), в 1928 году на снимках санатория в Гаграх, — с которых кажется, что человек спускается вниз именно в тот момент, когда он забирается на самые верхние ступеньки (например — “Октябрь”). К сожалению, слишком многие видят с подобных точек зрения и делают свои выводы… Между тем, чем выше залезаешь, тем более чувствуешь свою одинокость и холод и тем более нуждаешься в спутниках по глетчерам».

Надо думать, после заграницы Эйзенштейн еще более нуждался в спутниках и надеялся на их помощь. Но многотрудный и долгий путь домой, затянувшаяся творческая пауза внесли смятение в железный некогда коллектив и подтолкнули его к расколу. Есть закономерность в том, что они ушли вместе: Александров (первый подручный Эйзенштейна) и Нильсен (первый подручный Тиссэ). Хотя правильней будет сказать, что Александров увел с собой Нильсена, — и этого Эйзенштейн тоже не мог долго забыть.

В александровских комедиях Сергей Михайлович увидел не более, чем слепок с американских мюзиклов. Развлекательной, забавной, пустоватой разновидности эскапизма (бегства от действительности). И неприязнь свою к этой форме перенес и на Александрова, и на Орлову, в которой усмотрел слепое подобие зарубежной музыкальной кинозвезды.

Неприязнь эта была усугублена личным мотивом — ревностью и обидой. Получалось так, что Александров оставил его ради Орловой. И Любовь Петровна платила Сергею Михайловичу равной неприязнью — такой, на которую редко решалась с кем-нибудь.

Однажды режиссер Лев Арнштам оказался свидетелем мимолетной сценки в коридоре студии. Эйзенштейн настойчиво стучался в дверь одного из просмотровых залов, где, как выяснилось позднее, Любовь Орлова смотрела материал очередной картины. Видимо, Эйзенштейну надо было срочно что-то посмотреть. Он нервничал, поглядывая на часы и громко — так, чтоб его слышали в зальчике, — чертыхался. Дверь распахнулась, да так резко, что, если б Эйзенштейн случайно не отодвинулся, его бы отбросило ударом. Из зала выскочила Любовь Петровна и, ни на кого не глядя, рванулась по коридору, громко бормоча на ходу: «Наш гений от вежливости не умрет!»

Они избегали встреч, разговоров друг с другом, и даже короткий период соседства в Алма-Ате в начале войны не сблизил их.

Отношения Эйзенштейна и Александрова — до сих пор предмет сплетен и домыслов. Однако ничто, как мне кажется, не дает конкретного повода трактовать эти отношения более сложно (или более просто), чем это выглядело в реальности… Да, вероятно, некая сексуальная мотивация их приязни и последующей неприязни имела место. Соблюдая известную осторожность в анализе очевидных фактов, мы вряд ли рискуем ошибиться. Эйзенштейн был некрасив, угловат, низкоросл, рано облысел, отяжелел. Слегка косолапил. Достоверно известно, что с детства был у него неприятный недуг — паховая грыжа. Возможно, это сыграло определенную роль в зарождении у него комплекса сексуальной неполноценности. Этот комплекс беспокоил его и в ранней юности — он не стеснялся признаваться в том матери. Комплекс сохранился до конца жизни. Были женщины — из тех, с кем он пытался сблизиться, — которые слышали от него весьма откровенные признания в своих сексуальных поползновениях.

Однажды я спросил у Григория Васильевича: «Каковы были отношения Эйзенштейна с женщинами?»

Вопрос был неслучаен. Александров как раз рассказывал мне тогда, что в коллективе Эйзенштейна (в «мастерской») нравы были весьма веселые и свободные. Донжуанство не просто поощрялось — поощрялось активно, даже страстно.

Помню выражение Александрова — возможно, не его, а самого Мастера: «Донжуанство свирепствовало».

Сподвижники будущего классика, многие из которых и сами сделались со временем столпами отечественного искусства, были горазды на эротические шутки. Особенно мне понравилось, как, будучи в Ленинграде, они учинили в ресторане гостиницы «Европейская» большой сексуальный скандал. Нарядили Александрова женщиной — юной и привлекательной (при его редкостной красоте это было нетрудно). Он одиноко сел за один из столиков как бы в образе блоковской Незнакомки, с полчаса элегантно цедил кофе с ликером, с достоинством отвергая все попытки ресторанных бонвиванов пригласить его потанцевать, как вдруг в зал вошел пьяной походкой Антонов (главный актер и силач «мастерской», Вакулинчук в «Броненосце “Потемкин”») и без долгих предисловий приступил к решительным действиям. В общем, на глазах у изумленной респектабельной публики (и самих затейников, сидящих, естественно, тут же) произошла сцена изнасилования — со всеми малопристойными атрибутами. Когда же дело дошло до опасности вовлечения в ситуацию органов правопорядка, последовало веселое разоблачение. Эйзенштейн, как легко догадаться, частенько и подкидывал подобные придумки.

Здесь было принято одерживать победы, демонстрировать победы, хвастать победами, порой в самой откровенной их форме.

Ну а сам-то, сам-то Он… каков был по этой части? Ответ Александрова меня ошарашил, и вовсе не матерным словом (в конце концов, одно слово можно было заменить на другое), а странной неожиданностью: «За все время, что мы были с ним вместе (а были они, напомню, наиближайшими друзьями десять лет. — М. К.), я ни разу не видел его х…».

Я невольно переспросил: «То есть как? Вы же бывали вместе в бане? Купались в море? И вообще…» Он повторил: «Были. Купались. Устраивали пикники, где часто раздевались догола, но я ни разу за все это время не видел его х…». Заметив мою растерянность и недоумение, он слегка улыбнулся и добавил: «Нет-нет, он был, конечно, но я его не видел».

Это произнес Александров. Тот самый, про которого многие знакомые мне режиссеры, критики, сценаристы (его ровесники) с уверенностью говорили, что он, Александров, был любовником Эйзенштейна и что этот факт всемирно известен.

Насчет всемирности спорить не приходилось. Мэри Ситон, английская журналистка и киновед, близко знавшая Эйзенштейна, весьма определенно написала в своей книге о нежных, интимных отношениях Эйзенштейна и «Гриши» (Александрова). Об этом же говорила она и в своих публичных выступлениях — что, кстати, очень коробило многих зарубежных «эйзенштейноведов».

Однако является ли этот «всемирно известный факт» доподлинным фактом — вопрос. Лично я сильно сомневаюсь. Верю Александрову (хотя трудно найти более сомнительный источник информации), — сам не могу доказательно объяснить почему, но верю. Верю не потому, что отрицаю за Эйзенштейном возможность такой склонности — при одном его страстном любопытстве ко всему сущему, желании попробовать, как говорится, на ощупь любое проявление человеческого естества, он мог не постесняться и такого влечения. И не только потому, что более или менее осведомлен о личной жизни Александрова в двадцатые годы — она была и впрямь не слишком перенасыщенной любовными страстями, но все же с виду вполне здоровой. У него была очаровательная жена, сын. Слухи не в счет. Его боготворили женщины, и не всегда безответно — это мне известно из первых уст. Правда, они же считали его холодноватым — что называется, стылым мужчиной — он не отличался активностью в поисках приключений. Предпочитал, чтобы его искали, его хотели, за ним ухаживали… (Докапываться до рискованных откровений о его сексуальных возможностях я не стал.)

Мое недоверие к этому слуху (Эйзенштейн плюс Александров = ?) исходит из иных впечатлений. Их отношения были достаточно на виду. Если бы между ними имел место какой-то стабильный, относительно постоянный интимный контакт, это, бесспорно, заметило бы ближайшее окружение (в конце концов, все всё узнают) и наверняка превратило бы в объект досужих разнотолков. Стеснительность в их кругу была не в ходу, особенно в то время, — сам Эйзенштейн, как мы уже заметили, довольно открыто поощрял веселое злословие, остроумные инсинуации, заспинные мистификации. Что стоит одна его коллекция непристойной графики и рисунков, которую он демонстрировал друзьям и знакомым! Или его собственные рисунки…

…Александров долгое время был как бы частью Эйзенштейна — его дополнением. Эффектным воплощением того начала, которое у Эйзенштейна отсутствовало — отчасти от природы, отчасти по стечению обстоятельств. Эйзенштейн, не имевший ни детей, ни младших братьев, гордился его мужской неотразимостью, как гордится отец мужским совершенством сына.

Они смотрелись «парой» и в известном смысле даже афишировали свою «парность». «Измена» Александрова была воспринята Эйзенштейном именно как измена. И неслучайно, наверное, тема измены, предательства становится с этого времени навязчивым лейтмотивом творчества Эйзенштейна. Ничего подобного в его кинематографе ранее не было. Конечно, не следует сбрасывать со счетов того немаловажного исторического обстоятельства, что эта тема стала исключительно популярной, «спросовой» в искусстве тоталитарного сталинского периода, и Эйзенштейн, искренне желая соответствовать велениям времени, не мог избежать этого мотива. Но он, судя по всему, и не желал избегать — со страстью и темпераментом, почти любовно обыгрывал этот мотив и в несостоявшемся фильме «Бежин луг», и в «Александре Невском», и особенно в последней своей, не доведенной до завершения трехсерийной эпопее «Иван Грозный».

Думаю, что эпопея эта, вкупе с иными предыдущими лентами, кое-что говорит о сексуальных предпочтениях Эйзенштейна — даже без фрейдистских ассоциаций. Вот где подлинный парад, триумфальное празднество мужских статей. Здесь практически нет мужчины — от немощного старца до юного отрока, — который не впечатлял бы своей физической незаурядностью, броской — когда трагической, когда трагикомической — характерностью, житейской значимостью. И практически все они — либо предатели, либо злоумышленники. И главные предатели — именно те, кто бывал в фаворитах, начиная с князя Андрея Курбского.

У меня нет никаких — ни устных, ни письменных — свидетельств, что Эйзенштейн ассоциировал этот образ с Александровым. Но многолетнее общение с последним невольно провоцирует меня на такое предположение. Когда я мысленно соединяю облики Александрова и Михаила Названова в роли Курбского, сходство кажется мне безусловным. Подозреваю, что возникло оно не подсознательно, не случайно, — точно знаю, что «тема Александрова» присутствовала в работе над «Иваном Грозным». Когда еще не был окончательно выбран актер на главную роль, Эйзенштейн часто делился с ближайшими сотрудниками своим видением будущего исполнителя. Это видение постоянно варьировалось. Однажды он сказал, что хотел бы видеть царя красивым, вкрадчивым, с холодным, водянистым взором, медоточивым голосом, вальяжно-пластичным. Н. Телешева, одна из ближайших помощниц Эйзенштейна, тут же воскликнула: «Да это же Александров! Давайте пригласим его!» Эйзенштейн на секунду остолбенел, потом расхохотался и показал Телешевой вздернутый вверх большой палец — оценил точность попадания.

…Расставание произошло не сразу. Будучи за границей, Эйзенштейн и его друзья пропустили ряд важнейших домашних событий, имевших большое значение для их дальнейших судеб, для их будущих отношений. События эти были связаны меж собой.

В 1931 году появились первые звуковые ленты: «Одна», «Златые горы», «Путевка в жизнь». Все три были просмотрены Сталиным, который высказал новому руководству союзной кинематографии ряд серьезных пожеланий — разумеется, не оставшихся без практических последствий. Особенно сетовал он на то, что маловато у нас еще фильмов с волнующим занимательным сюжетом и крепкой актерской игрой, а комедий хороших, по-настоящему веселых и вовсе нет, что не грех в этом деле кое-чему поучиться у американцев.

Вскоре руководством Союзкино был выдвинут лозунг о занимательности произведений киноискусства, а осенью 1932 года в ГУКФе состоялось ответственное совещание, на котором сценаристам и режиссерам предложили — от имени широкой зрительской массы и партийного руководства — самым серьезным образом заняться звуковой кинокомедией. Предпочтительно музыкальной.

За дело взялись многие. Взялся и Эйзенштейн, благо под рукой был давний замысел, уже отчасти разработанный, — антинэпманская комедия с характерным названием «Хапман торгует». Поначалу, в 1928 году, этот замысел предполагал не более чем трюковую карикатуру. Теперь же, воскреснув и попав под пресс академического вдохновения Эйзенштейна, он стал превращаться в сложное, социально-метафорическое произведение с другим, но опять же заковыристым названием «М. М. М.» (то есть Максим Максимович Максимов). Александров включился было в работу, но саму идею не поддержал. Во-первых, потому что не нравилась и успеха явно не предвещала. Во-вторых, потому что уже брезжили в его голове другие планы и другие виды на себя, о чем Эйзенштейн до поры до времени не знал. Только смутно догадывался.

А было так. Александров вернулся из Америки на пару месяцев позже, чем Эйзенштейн и Тиссэ, и сразу оказался в круговороте жадных расспросов, деловых и праздных, и, надо сказать, передавал свои впечатления куда охотней, красочней и образней, чем его спутники. Борис Захарович Шумяцкий был очень им доволен и в один прекрасный день повез его на дачу к Горькому. Перед самой дорогой Шумяцкий предупредил, что на даче может оказаться Сталин, — хорошо бы его посмешить какими-нибудь комическими эпизодами из заморских впечатлений. По дороге он снова завел разговор о Голливуде, снова советовал Александрову «не спать», не оглядываться на Эйзенштейна, а вооружившись передовым зарубежным опытом, взяться за свое дело. Он и до этого несколько раз подбивал Александрова на собственную постановку, шутил на людях: «Когда же проснется наконец наша “спящая красавица”?» (Намек на фильм братьев Васильевых по сценарию Александрова, только что вышедший на экраны.)

На даче у Горького действительно оказался Сталин. Он с видимым интересом слушал про заграницу, изредка задавал вопросы, одобрительно кивал, смеялся. Горький попросил спеть какие-нибудь мексиканские песни. Александров настроил гитару, по счастью оказавшуюся в доме, спел «Аделиту», «Сандунгу», что-то еще, спел мастерски, чем вызвал одобрение высоких слушателей. Перед тем как попрощаться, Сталин сказал: «Вы, насколько я могу судить, очень остроумный и веселый человек. Такие люди очень нужны нашему искусству. Особенно сейчас. К сожалению, наше искусство почему-то стесняется быть веселым, смешным. Отстает от жизни. Это непорядок».

Уже потом, спустя несколько дней, Шумяцкий сказал Александрову, что он «понравился», и решительно потребовал не упускать своего шанса — делать музыкальную кинокомедию. И тут же предложил взять за основу «Теа-джаз» Леонида Утесова, последняя программа которого «Музыкальный магазин» имела поистине оглушительный успех у публики. С ходу подсказалось и название — «джаз-комедия». Тут и содержание, и жанр.

Александров, не любивший скорых решений, обещал подумать, но жизнь сама ускоренным темпом подталкивала его к решительному шагу. Эйзенштейну никак не удавалось загореться старым замыслом, а тем более зажечь им других, — время проходило в бесполезных словопрениях. Наконец Александров объявил, что хочет попробовать сам — и свое.

Поначалу Эйзенштейн вовсе не воспринял этот шаг как полный разрыв. Более того, счел должным поддержать ученика — помочь ему словом и делом. Он разработал на бумаге «тему джаза» — нарисовал фигурки джазистов, придумал разные варианты вкрапления джаза в драматургию фильма (над сценарием уже работал замечательный комедиограф Николай Эрдман). Но помощь его не понадобилась.

Александров не смог бы сделать ничего цельного и самостоятельного в присутствии могучего и своенравного интеллекта Эйзенштейна и прекрасно это сознавал. «Эйзен», как и прежде, искал социально-обличительные ходы, искал комедийный образ-понятие (опять же социальное), противился всеми своими клетками беззлобному, беззаботному комикованию. Александров же был озабочен в первую очередь сочинением смешного, хотя понимал, что без объекта осмеяния совсем не обойтись. Не получится советской содержательной комедии.

…Когда Сергей Михайлович шел на студийный просмотр «Веселых ребят», его уже снедало предвзятое отношение к фильму — резко-непримиримое. Он уже знал, что увидит, и не ошибся. Поднимаясь после просмотра с кресла, произнес достаточно внятно: «Да! Не наши ребята!»

Сознавал свою «вину» перед ним и Александров. Подарил после премьеры листок с текстом и нотами песенки из кинофильма («Черная стрелка проходит циферблат»), сделав на нем покаянную надпись: «Дорогому учителю — то, чему он не учил. Александров. Орлова».

Александров, конечно, капельку кривил душою — он верил в свое детище, надеялся на успех и принял успех как должное. Он только не знал тогда, что сделал самую смешную и самую долговечную из своих комедий.

Кушниров М. Светлый путь, или Чарли и Спенсер. М.: Терра, 1998.