В 1952 году в ноябре я поехал от ВТО посмотреть новые спектакли в сибирских театрах. Обычная поездка, какие много раз на год предпринимает Театральное общество.

На «ИЛе» я долетел до Красноярска, затем на «ЛИ-2» добрался до Абакана, перелетел еще дальше — в Минусинск, вернулся затем в Красноярск, а уж оттуда вылетел в Норильск — конечный пункт своего путешествия.

В каждом из названных городов мне нужно было смотреть спектакли и затем в ходе беседы с актерами и постановщиком оценивать работу театра.

Надо сказать, что я порядочно трусил. В поле зрения ВТО я попал благодаря тому, что за год до этого напечатал в журнале «Театр» одну небольшую работу. Эта статья родилась в качестве побочного продукта моей диссертации. Встречаться с актерами и объяснять им, в чем состоят достоинства и недостатки их работы — учить их, — было страшновато.

Но со мной вместе — и я это скоро понял — путешествовал некий ореол и обаяние столицы. Глаза людей, с которыми я встречался, сияли таким жадным любопытством ко всему, что шло из Москвы, что скоро мои страхи рассеялись.

С конкретным анализом спектаклей я, конечно, справлялся неважно, но от меня и ждали другого: столичных новостей, рассказов о московских премьерах, а больше всего — той возможности соприкоснуться с атмосферой театральной Москвы, которая так дорога каждому периферийному актеру.

Это я как раз мог.

Скоро я научился уверенно произносить, что Акимов недавно сказал то-то, а Кедров поругался с тем-то, и все это с таким видом, будто лично мне Акимов это говорил и как раз при мне Кедров и вышел из себя.

И было еще одно.

Каждому актеру интересно услышать мнение о своей игре не только от товарищей, а особенно от заезжего человека. Такое мнение, если оно хорошее, обычно долго берегут и лелеют и как бы носят в качестве медали до следующего приезда какого-нибудь столичного гостя. Год может пройти, а актриса Петрова будет помнить, что приезжавший критик Иванов отметил органичность ее сценической жизни в роли третьего зайчика в пьесе «Терем-теремок». И такую возможность я тоже старался доставить каждому, никого не обходя вниманием.

Короче говоря, в Норильск я вылетел уже человеком опытным.

Перелет получился для меня тяжелым. В самолете почему-то оказалась неисправной система отопления, было холодно, рядом на руках у соседки, перекрывая тугой гул моторов, почти непрерывно плакал ребенок. Болела голова. В Подкаменной Тунгуске вместо запланированных пятнадцати минут стояли два часа. Непогодило. Всю остальную часть пути нас сильно болтало. Прибывали с большим опозданием во втором часу ночи. Я решил, что никто не встретит, и рисовал себе унылые перспективы ночевки в аэропорту, в прокуренном маленьком помещении с поминутно хлопающими дверьми и сквозняками.

Самолет приземлился. Мороз стоял жуткий, норильский, я задохнулся первой порцией воздуха. Однако встретили, усадили в «Победу» и повезли. Но не в гостиницу, а к Всеволоду Константиновичу Лукьянову — ведущему артисту городского театра.

Долго ехали темной снежной равниной, сугробами. Неожиданно возник многоэтажный каменный город, ночной, безлюдный, но весь освещенный тусклыми фонарями. Затормозили у подъезда. Вышли из машины. Поднялись на третий этаж. Открылась дверь, ярко блеснули начищенные яичные половицы паркета. Послышался шум голосов. Замерзший, усталый, смущенный, я оказался среди десятка незнакомых людей. На столе уже несколько часов перестаивал ужин. Ждали московского театроведа.

…Но я уже чувствовал себя на «коне». Опять в ход пошли Акимов и Кедров. Впрочем, мне стало ясно, что и нужды особенной в них здесь не было. За столом собрались люди начитанные, сердечные, с широким кругозором. Как-то сразу завязался серьезный разговор о театральных делах, о литературе, спрашивали о столичных друзьях, обнаруживали общих знакомых.

Говорить было о чем, и было легко.

Выпили, закусили, и мне, уставшему и с мороза немного захмелевшему, представилось, что с этим последним пунктом своей миссии я справлюсь особенно удачно. Я уже рисовал себе и свое возвращение в Москву, и отчет в ВТО, который, бесспорно, будет блестящим, и то, как я буду рассказывать о своей поездке друзьям, и даже то, как буду транжирить полученные за командировку деньги.

Вообще я почувствовал себя значительным, большим, умным и удачливым. Все было чудесно.

Среди гостей я отметил для себя молодого человека лет двадцати пяти, высокого, худощавого, светловолосого, с удивительно подвижным лицом, которое своим постоянно меняющимся выражением каждый миг стенографировало то, что он чувствовал. Особенно привлекали глаза. Небольшие и как бы жившие отдельно. Когда лицо было смешливым, глаза все равно оставались грустными. Я никогда не видел таких выразительных глаз.

Как это всегда бывает, гости за столом разбились на маленькие группки, а он оставался один. К нему поминутно обращались и втягивали в разговор. Он отвечал быстро и как-то неожиданно, но все равно все были — компания, а он — один. Вскоре я заметил также, что в то время как другие гости и хозяин Всеволод Константинович почти все время говорят о своем театре в плане его будущего, он в этом разговоре участия не принимает. Для него норильский театр был как бы только прошлым.

Расходиться стали к утру. Хозяйка удалилась на кухню заваривать чай, Всеволод Константинович вышел в переднюю проводить гостей, а мы с тем молодым человеком остались на несколько минут одни в комнате. И тогда я узнал, почему он так держался в этот вечер.

Хмель уже немножко проходил, он придвинулся ко мне и сказал:

— Завтра улетаю.

— Куда?

Он пожал плечами.

— Улетаю. С этим театром все. Точечка.

Затем вздохнул, сгримасничал и с откровенностью, даже как-то ранящей, добавил:

— Не вышло у меня здесь. И театр хороший, и люди, а у меня не вышло. Может быть, я даже вообще не артист…

Мы сидели двое в этой комнате. Хмель совсем слетел с меня. Вдруг я сам почувствовал жуткую неуверенность. Он как-то заразил меня ею, этот парень.

В самом деле. Вот у него не вышло. А у меня?

И тут мысли, которые я в течение этой поездки и раньше все время загонял на задние дворы сознания, посыпались одна за другой.

Дело было в том, что я отлично знал, что я неудачник. Диссертацию я не защитил, вернее, просто не дописал, потому что потерял к ней интерес и не заставил себя работать. Я окончил филфак, но эта специальность мне не нравилась, и я почти ничего в ней не умел. И театроведом я, конечно, тоже был никаким. Попал в ВТО случайно. И, честно говоря, не имел никакого права соглашаться на эту поездку. А что после поездки? Я этого и сам не знал. У меня и плана на жизнь никакого не было. Из него, из этого парня, не вышло актера, а я еще даже не пробовал никем стать.

На кухне хозяйка звякала чашками. В передней продолжался разговор, а мы сидели и молчали. Какое-то странное было чувство — жизнь очистилась от иллюзий, сделалась голой, как бывает иногда в кино. Сидишь в зале, с экрана несется музыка, звучит речь, но вдруг оборвалась лента. Экран бело и безжизненно освещается, сухо, вхолостую стрекочет аппарат, и ты понимаешь, что ничего, собственно говоря, и не было.

Утром мой одинокий собеседник улетел. И через несколько дней, посмотрев в Норильске спектакли, улетел в Москву и я.

Жутко тяжело было у меня на сердце. Я думал о нем, о себе, как нам удастся эта жизнь? Ведь ее было еще так много впереди.

Прошло лет семь. В Москве на улице Горького я обернулся к окликнувшему меня человеку. Мы поздоровались. И я понял, наконец, чьи же так странно знакомые глаза мучили меня с экрана.

Это был он. Мой норильский знакомый. Иннокентий Смоктуновский.

1963. Мастерская Л. Трауберга.

 

Аскольдов А. Неудачник // Искусство кино. 1996. № 8.