В гигантском, стерильно белом пространстве фильма Федор Цитронов — единственное черное пятно: воплощенное недоразумение, случайная клякса посреди коммунистического Элизиума. Строго говоря, Цитронов, живущий в доме светоча советской науки, ему не слуга; он существо куда более странное — нахлебник. Он льстит, угодничает, лебезит перед своим покровителем — и тем выслуживает милостиво-презрительное к себе отношение. Юрий Олеша проделал хитроумный тоур де форце, когда перерабатывал для киносценария основные мотивы собственного шедевра девятилетней давности — романа «Зависть». Там отрицательным героем был скорее покровитель, Андрей Бабичев, образчик «нового человека». Воплощенное благополучие, самодовольный и самодостаточный жлоб, живущий и работающий в точном соответствии с требованиями новой, коммунистической эры, единственным идеалом ставящий общественно полезную деятельность, признающий только четкие и разумные цели — и отвергающий всевозможные чувства, сомнения, метания и прочие продукты душевной деятельности как буржуазные и потому более не актуальные. По крайней мере, таким он видится своему нахлебнику — Ивану Кавалерову, который, в свою очередь, вечно пребывает в плену самых что ни на есть устаревших и низменных чувств: зависти, самоуничижения, озлобленности, позднее — влюбленности, а также общего недовольства устройством мира
(что уж совсем глупо). В середине 30-х, почти не меняя сути оппозиции, сценарист Олеша переставляет акценты местами и вменяет Цитронову в безусловную вину все, что его однофамилец-писатель совсем недавно так истово защищал под маской Кавалерова.
Но Роом, вроде бы в точности следуя своевременно обновленной схеме Олеши, проделывает обратный трюк — не менее головокружительный. Героя Штрауха, — единственного в застывшем мире «Строгого юноши», — он наделяет живой мимикой, живыми интонациями и реакциями. На фоне безжизненного, рафинированного атлетически-ионического орнамента из людей и архитектурных ансамблей, доводящего до одури своими арабесками и рефренами (некоторые диалоги неотличимы по стилю от позднейшего муратовского речевого прибоя), гримасничающий паяц-пакостник Цитронов, при всей своей вполне кавалеровской низости, кажется необычайно искренним и человечным. Он вопиюще неуместен в этом выхолощенном идеальном мире будущего, он кажется чудом уцелевшим реликтом былой эпохи: так, пожалуй, выглядел бы Мармеладов в фильме Чиаурели — или Чаплин, попади он прошлым летом в Мариенбад. Фильм был благополучно запрещен, однако предложенная Олешей и Роомом модель — слуга как нелепый осколок прошлого — оказалась более жизнеспособной (да, собственно, и жизнеподобной), чем первая. Коммунизм уже фактически был построен, темных и невежественных можно было пересчитать по пальцам, и эксплуатировать их было если и не грешно, то уж, по меньшей мере, нетипично.
Оставался единственный выход: чтобы обеспечить общественную безопасность, слугу... то бишь домработника надлежало сделать чудаком. Желательно — время от времени склонным к тихому забавному сумасшествию. С точки зрения идеологии — безупречно: чтобы сохранять верность дореволюционному прошлому, надо быть психопатом. С точки зрения эстетики — благородно: вписывается в славную традицию комического двойника.
Гусев А. Слуга. История вопроса... // Сеанс. № 27/28.