Довольно много времени я потратил на то, чтобы определить, кто в их паре ведущий, а кто ведомый. Точно помню, что после первых встреч предпочтение я отдавал Валерию Семеновичу: он первым высказывал свое мнение по всем обсуждаемым вопросам, у него всегда находились точные примеры из истории работы над собственными сценариями или из жизненного, чаще всего лагерного опыта, которые он тут же в лицах живо представлял; он и чужие рассказы слушал заинтересованнее, азартно их комментировал, хохоча над смешными ситуациями и репризами. Реакции Юлия Теодоровича были значительно более сдержанными; обыкновенно при встречах он устраивался как-то в сторонке, в углу, и оттуда изредка подавал свои реплики, всегда очень точные и остроумные; он не торопился высказывать свои суждения, а прощупывал собеседника вопросами: «А вы сами как считаете?»; он не хохотал, а посмеивался (впрочем, мог и хрюкнуть неожиданно на удачную шутку); он язвительно поправлял Фрида, когда того несколько заносило в его новеллах-воспоминаниях. В общем, Дунский был явно рациональнее, организованнее своего соавтора, и я решил, что их взаимоотношения — это что-то вроде взаимоотношений творца и редактора.

Кстати, хорошей иллюстрацией такого распределения ролей могло послужить чтение ими знаменитого их лагерного рассказа «Лучший из них». Мы с Верой были удостоены, как я теперь понимаю, очень высокой чести: они вдвоем исполняли эту историю для нас двоих, Читал Валерий очень вдохновенно, до разбрызгивания слюны доходило дело в особо патетических сценах (если бы он не был выдающимся драматургом, то стал бы очень хорошим характерным актером), а Юлик все из того же угла переводил блатную феню, ради запоминания которой и была записана эта душераздирающая история (в Москве ее знали как «Кармен», прилепилась к ней кличка, данная Ярославом Смеляковым), на русский язык. Эффект был поразительный, тридцать лет прошло с той поры, а у меня и сейчас звучат в ушах шиллеровские завывания Фрида и тихие, интеллигентные, работающие на понижение пояснения Дунского.

Выдвижение Юлия Теодоровича на первый план происходило незаметно, не сопровождалось никакими знаковыми событиями или поступками. Просто при частых встречах нельзя было не заметить его чрезвычайный авторитет для Фрида, весомость его слова в ситуациях, когда «за» и «против» имеют равные шансы, его жесткую неуступчивость там, где Валерий Семенович давно согласился бы на компромисс. А самое важное — наблюдая за их разбором чужих сценариев, в том числе и моих собственных, я видел, как Дунский забрасывает авторов замечательно вкусными идеями, вспоминает массу экзотических характеров, с которыми сталкивала его жизнь, придумывает реплики, которые ложатся в материал, как влитые, так что говорить после этого о нем как о всего лишь рациональном корректоре буйного таланта Фрида было просто нелепо. Больше того, укреплялась противоположная установка: все в этом тандеме определяет Дунский, а у Валерия Семеновича и в жизни, и в творчестве твердый второй номер. В создании этой легенды самое активное участие принимал прежде всего сам Фрид, из его впроброс сказанных слов, замечаний, комментариев вырастал идеальный образ Юлика, себя же он характеризовал с большой долей самоиронии: «Я человек толстокожий, с малочувствительной нервной системой и бедным воображением».

Господи, как же вздорно это человеческое стремление непременно определять самых-самых, рассчитывать людей по ранжиру, ставить знаки качества и второй свежести, особенно когда речь заходит о коллективном творчестве! Ведь так очевидно, что в этом случае речь идет не о соревновании, а как раз об обратном — о взаимной дополнительности, и здесь найти вторую свою половину еще сложнее, чем в браке. Фрид гордился талантом и человеческими достоинствами своего друга, а Дунский в предсмертной своей записке написал: «Валерик, ты в нашем союзе всегда был главный». Они и по отдельности были бы хорошими драматургами, но, соединившись, стали Великим Сценаристом.

Конечно, никогда не называл я их Юликом и Валериком, по отношению к Фриду еще позволял себе иногда употребить: «Вы, Валерий», все равно очень затруднительно было мне переступить через порог чрезвычайного уважения. Что же касается Дунского, там уж только «Юлий Теодорович», даже «ерс» в конце прослышивался. Но теперь, когда встречаемся мы, родственники и друзья любимых наших людей, когда их ученики уже приближаются к возрасту, в котором они ушли от нас, мы вспоминаем только об «Юлике» и «Валерике», так что я в этих заметках буду путаться в именах, уж не сочтите это за фамильярность.

Увлечение Дунским и Фридом началось у меня вместе с появлением их первого фильма «Случай на шахте восемь». Картина эта сейчас забыта, и, наверное, справедливо, но в 58-м году, когда плескалась на экранах наша «новая волна», когда заявляли о себе режиссеры, пришедшие во ВГИК после войны, этот фильм Владимира Басова подкупал искренностью и свежестью интонаций. Ничего не вспомню из этой картины, кроме синих глаз тогда еще очень пухленькой Наташи Фатеевой, обаятельнейшего молодого актера Анатолия Кузнецова и сцены драки в столовой, когда к герою начинают цепляться какие-то хулиганы, а он с достоинством их осаживает. Тогда один из хулиганов задает провокационный вопрос: «Ну что, драться, что ли, будем?» — на что Кузнецов все с тем же достоинством и внутренней интеллигентностью отвечает: «Драться с вами никто не собирается». После чего завязывается дикая драка с битьем посуды и ломанием стульев, во время которой герой, которого молотят довольно сильно и который сам иногда попадает в противников, выкрикивает только одну прилипшую к языку фразу: «Драться!.. с вами!.. никто!.. не собирается!..»

Эпизод этот совершенно восхитил меня сходством с теми драками, в которых мне приходилось принимать участие по жизни и которые так не походили на экранные побоища, где герой, получив нокаутирующий удар в челюсть, только усмехается, а не «пускает юшку», не смотрит в ужасе на лежащие на ладони выбитые зубы, а то и попросту вопиет и рыдает, как ребенок. Уверен, что такое решение сцены было заложено в драматургии, а не родилось на съемочной площадке, уж очень это "Драться с вами никто не собирается!" соответствует мироощущению Дунского с Фридом, наблюдавших за людьми с мудрой улыбкой и на дух не переносивших любого надувания щек, когда человек стремится выглядеть умнее и значительнее, чем он есть на самом деле.

Позже, когда я уже учился в Москве, был период, когда вся передовая творческая интеллигенция страны ожидала появления фильма «Жили-были старик со старухой». О сценаристах упоминали мельком, ждали новый фильм Григория Чухрая, который тогда после «Баллады о солдате» был в большом фаворе. Фильм разочаровал и не прибавил Григорию Наумовичу ни всесоюзной, ни международной славы. Через некоторое время я прочел сценарий этой картины и до сих пор уверенно считаю, что причиной неудачи Чухрая был слишком типичный для нашего кинематографа подход к драматургии как всего лишь к исходному материалу для творчества режиссера, в то время как сценарий Дунского и Фрида был совершенен, и любое вмешательство взрывало его гармоничность.

Это понял Евгений Карелов, работая над «Служили два товарища», тоже абсолютно совершенным сценарием. Он полностью доверился драматургам, не изменил в сценарии ни строчки, ни реплики, вместе с Дунским и Фридом подбирал актеров, послушно следовал их советам на съемках и при монтаже, и в результате была создана картина, которая на голову выше всего, что сделал Карелов в кино и уже более тридцати лет входит в список самых любимых зрителями фильмов. Дунский с Фридом тоже, кстати, считали «Служили два товарища» самой если не лучшей, то, во всяком случае, самой адекватной, что ли, своей картиной.

Как ни удивительно, «Гори, гори, моя звезда» к числу самых любимых своих фильмов они не относили, хотя, по моему мнению, этот несомненный шедевр драматургии был мощно поддержан в данном случае блестящей режиссурой и гениальной игрой Олега Табакова. Может быть, дело в том, что идея этой картины принадлежала Александру Митте и очень щепетильные Дунский с Фридом сознательно дистанцировались от фильма, признавая за собой, так сказать, ремесленные заслуги, а весь успех работы переадресовывая режиссеру.

Кстати, о щепетильности. Знаете ли вы, что настоящими авторами первого отечественного кинохита «Человек-амфибия» являются Дунский и Фрид? Алексей Яковлевич Каплер, который подрядился сделать экранизацию одноименной повести, отнесся к этой работе довольно легкомысленно, а когда «Ленфильм» навалился на него с многочисленными поправками, попросил своих молодых коллег, вместе с которыми сидел в интинском лагере, доработать сценарий. Что они, люди, очень помнящие добро, и сделали, начисто переписав вариант Каплера от первого эпизода до последнего. Насколько я помню, они даже и денег за свою работу не получили, а уж о том, чтобы на славу претендовать, и речи быть не могло, о своем авторстве Дунский и Фрид вспоминали только в узком кругу друзей и только в случаях, когда взыгрывали амбиции кого-нибудь из приятелей-сценаристов по поводу недооценки его вклада в какую-либо картину.

В 1969 году ВГИКу исполнялось пятьдесят лет, и так получилось, что меня почти вынудили снимать юбилейный фильм к этой дате. Эпизоды из жизни института перебивались в картине короткими интервью с наиболее выдающимися его выпускниками, у меня не было сомнений в том, что сценарный факультет должны представлять Дунский и Фрид. Разумеется, я знал, что их обучение было прервано десятилетним пребыванием в ГУЛАГе, мне много рассказывал об этом мой учитель Михаил Ильич Ромм, очень добро относившийся к этим драматургам, но это только увеличивало в моих глазах весомость их воспоминаний о довоенном и военном ВГИКе. Помню, сильно удивила меня реакция студентов, делавших со мной фильм, на мое предложение. «Коммерческие драмоделы! — сморщили они носы. — Их только одно беспокоит: чтобы зрителей было больше. Вот Шпаликов!.. Тарковский!.. Бессюжетное кино!..». Так что не надо в катастрофическом состоянии нашего нынешнего кинематографа винить разор в прокате, безденежье государства и т. п. Мина под кино закладывалась еще тридцать лет назад, когда вышла на свет поросль молодых и небесталанных людей, абсолютно уверенных в том, что настоящие, серьезные вещи могут быть оценены только группой знатоков, а главным врагом такого искусства является так называемый массовый зритель. Не уверен, что и сегодняшние вгиковские студенты с пиететом произносят имена Дунского с Фридом, опять у них какой-нибудь калиф на час зачислен в культовые фигуры.

Предложение сниматься Юлий и Валерий восприняли с легкой оторопью, поскольку были совсем не избалованы вниманием прессы и телевидения, к тому же и вгиковцами себя не вполне ощущали, учитывая зигзаги их биографий. Не знаю, удалось бы мне их уговорить, если бы в разговоре я не ввернул кстати, что работал на шахте в Воркуте. Это заинтересовало их чрезвычайно, тут же последовала серия вопросов по устройству шахты, чтобы проверить, не туфту ли я гоню. Экзамен я выдержал, и сразу атмосфера нашей встречи стала на порядок теплее. Валерий начал рассказывать истории из их жизни на шахте, истории были смешные, странные, но никак не страшные, никакого лагерного ужаса, который был знаком мне по отдельным книгам и самиздату, в них не слышалось. Вышел я от них совершенно очарованный и окрыленный, особенно восхитила меня легкость общения с этими знаменитостями, когда не возникает в разговоре неловких пауз, когда задаются постоянно какие-то небанальные вопросы, свидетельствующие, как тебе хочется думать, о небанальном интересе к твоей личности, когда все твои рассказы выслушиваются с искренним вниманием и пониманием. Так умеют себя вести только хорошо воспитанные и по-настоящему интеллигентные люди, я за всю свою жизнь не больше двух десятков таких повстречал.

Эпизод со сценаристами получился в фильме самым неудачным. Дунский с Фридом бродили по тропинкам сокольнического парка, присаживались на скамейки, смотрели на небо, на деревья, друг на друга, а за кадром в это время звучал их рассказ о ВГИКе. На просмотре материала Валерик и Юлик хохотали и говорили, что они похожи на Ленина из финала картины «Шестое июля», он так же в раздумьях гуляет по Сокольникам после подавления левоэсеровского мятежа. Но вместе со своим эпизодом они посмотрели материал всей почти готовой картины. После этого просмотр превратился в устную новеллу «Наше знакомство с Меньшовым», она не раз рассказывалась Валериком разным людям в моем присутствии, причем все с новыми и новыми цветастыми подробностями:

— И вот идет эпизод с Кулешовым Львом Владимировичем. Какая-то там делегация по институту ходит, чуть ли не японцы, все им показывают.., Потом садятся они в аудитории, Кулешов рассказывает им, как организовался ВГИК, как в 1919 году встретил он «удивительной красоты и пластичности молоденькую девушку»... А камера в это время панорамирует на Хохлову, очень старую, страшную, с дряблой морщинистой кожей, она рядом с Кулешовым сидит. Мы с Юликом потом друг другу рассказывали, что оба в этот момент подумали, что если вот сейчас, сию же секунду... Мы и додумать свою мысль не успели, как на экране появилась молодая, длинноногая, эффектная Хохлова из «Мистера Веста», танго какое-то зазвучало... И в эту минуту мы Меньшова полюбили!

В любви я нуждался сильно, жизнь в то время весьма ощутимо тюкала меня по голове. Фильм о ВГИКе со скандалом закрыли, до сих пор тайна для меня, что же в нем так перепугало руководство института и Госкино, только сначала его пытались перемонтировать, а потом и вовсе смыли пленку, уничтожив уникальные документы времени. Учитель мой Ромм лежал в больнице с инфарктом, вскоре он умер, заступиться за меня было некому, и постепенно роль моих высоких покровителей переместилась к Дунскому с Фридом. Я зачастил на улицу Черняховского, 3, в их маленькие однокомнатные квартиры, располагавшиеся рядом на лестничной площадке.

Меблировка обоих помещений была крайне неприхотливой: тахта, сервант, шкаф для одежды, телевизор и большая фотография друга и соавтора, любительская, разумеется, испещренная крупным «зерном». Валерик коллекционировал тогда одноунцевые бутылочки спиртного со всего мира, они занимали почти весь сервант, а у Юлика на стене висело старинное холодное и огнестрельное оружие, он его как раз в ту пору начал собирать.

Покровительствовали они, надо сказать, многим, всегда у них толклись молодые люди и девушки, пробующие себя в сценарном деле. Мне кажется, Дунский и Фрид никому не отказывали в знакомстве с рукописями с последующим подробным их разбором. Критика их была щадящей, мэтры охотно отыскивали достоинства в литературных опытах новичков, недостатки отмечали, но не педалировали, малейшие проблески таланта вызывали восторг, и все это не было дипломатическими увертками, а являлось конкретным проявлением их жизненной философии. Необходимость во время совместной работы вырабатывать общую концепцию по всем вопросам заставляла их обосновывать каждый свой поступок, поэтому решения, которые большинство людей принимают спонтанно, лишь задним числом осознавая логику своего поведения, у Дунского с Фридом всегда были обдуманы и вербализованы, как сейчас модно выражаться. И за их изящным умением помочь, доброжелательностью, деликатностью угадывались не только врожденные или благоприобретенные качества личности, но прежде всего сознательные решения, обговоренные и принятые, мне кажется, еще в лагере, где повидали они слабости и подлости человеческой через край, но и с высокими проявлениями человеческого духа тоже нередко сталкивались.

Я всегда с некоторым подозрением отношусь к рассказам о феерических лекциях великих педагогов, гениальных этюдах, оригинальных экзаменах, не верю я ни в какие системы, хотя и признаю, что они имеют необъяснимую власть над людьми. Десятки занятий Эйзенштейна со студентами, когда он разбирает на составные части крохотную мелодраматическую историю, самовлюбленно демонстрируя свои энциклопедические знания и порождая тем самым у запуганных ребят комплекс неполноценности, вызывают у меня чувства, близкие к враждебности. А бесхитростные воспоминания М. И. Ромма о Василии Васильевиче Ванине, полные восхищения замечательным русским актером, рождают глубокое, чувственное понимание режиссерской и актерской профессий. Да и с Сергеем Михайловичем примиряет меня реплика об ознобе, который колотил его все время, пока он наблюдал, как Мейерхольд в 1919 году в три репетиции ставил «Нору», все-таки не только через мозг заражала его магия режиссуры.

По моим наблюдениям, вся тайна педагогики заключается в даре интуитивного угадывания таланта в желторотых, нескладных, самих себя не понимающих молодых людях и в умении оставаться им интересным все годы обучения, да и после них. Когда я называю Дунского с Фридом своими учителями, я не вспоминаю какие-то конкретные разговоры, сопровождаемые тыкающим указательным пальцем: «Запомните, Володя!» Я вспоминаю их самих, двух мудрых и доброжелательных людей, с которыми счастливо свела меня судьба. Само общение с ними было одним продолжительным уроком. Учило все: и их манера разговаривать с людьми, и их комментарии по поводу своих и чужих сценариев и книг, их оценки новых фильмов, их новеллы о лагере и рассказы о людях, с которыми пересекались их жизненные пути.

Учился я у них самобытности и независимости мышления, такому редкому дару в среде творческой интеллигенции, где люди, по определению обязанные быть нонконформистами, на деле из кожи вон лезут, чтобы примкнуть к какой-нибудь школе, партии, течению — одним словом, сбиться в свою тусовку. В этом смысле Дунский и Фрид были на удивление свободными людьми, пресс общественного мнения был им так же отвратителен, как и пресс официальной пропаганды, они и по поводу Бондарчука могли заявить: «Мы его не любим» — и о Тарковском совершенно спокойно повторить те же самые слова. Безоговорочно принимали Феллини, очень любили изобретательно, классно сделанные фильмы со сложной интригой, американскую «Аферу», например.

А как легко дышалось в их доме по праздникам, когда собирались за столом их друзья, особая порода очень настоящих людей, какие там велись разговоры — глубокие, серьезные, перемежаемые остроумнейшими шутками, байками, воспоминаниями. «На хороших людей мне всю жизнь везло», — признался в своей книге Валерик. «Везло» не совсем точное слово, конечно же, они производили отбор, и тщательный, нехороший человек, если и затесывался в их окружении, задерживался в нем ненадолго. В людях они ценили естественность поведения, искренность, чувство юмора, а любое проявление манерности, амбициозности, фанфаронства вызывало у них брезгливое отторжение. Поэтому кинематографическая среда, которая еще в большей степени, чем театр, является «лазаретом больных самолюбий» (из письма А. П. Чехова), была для Дунского с Фридом несколько чужеродной. На праздниках у них я из года в год встречал только Юлика Гусмана, Эльдара Рязанова, Женю Митько, Машу Звереву (они дружили с ее отцом Ильей Зверевым, хорошим писателем, он рано умер), вот, пожалуй, и весь список приятелей из киномира. Все остальные были друзья детства, юности, лагерные товарищи. И ученики, количество которых все разрасталось; когда Валерик в последние годы своей жизни устраивал дни рождения, для учеников накрывался отдельный стол на следующий день после праздника, и гуляли а-ля фуршет, потому что рассесться всем за столом не было никакой возможности.

Чисто профессиональных разговоров с Дунским и Фридом запомнилось мне немного. В первые же дни нашего знакомства я принес им свой сценарий «Требуется доказать» с лихим подзаголовком «По мотивам книги Ленина «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме». До этого сценарий прочел Ромм, после чего пригласил меня к себе домой, мы с ним заперлись в кабинете, и Михаил Ильич, понизив голос, сказал, что работа очень интересная и если я хотел доказать ему, что я человек способный и даже талантливый, то это мне в полной мере удалось, но он просит меня, если я не хочу серьезных неприятностей, никому больше этот сценарий не показывать. Удивлен я был чрезвычайно, потому что писал сценарий с самыми чистыми намерениями, это была попытка некоего творческого подхода к марксистской теории, соединения ленинизма с экзистенциализмом на материале триллера.

Дунскому с Фридом сценарий тоже понравился, наговорили они мне уйму комплиментов, а в конце Юлик неожиданно спросил:

— Скажите, Володя, вот вы все время на Ленина ссылаетесь, вы что, считаете его серьезным государственным деятелем?

— Разумеется, — ответил я, недоумевая. — А по-вашему как?

— А по-нашему, — непривычно горячо начал Юлик, — это главарь банды разбойников, обманным путем захвативших власть! Ведь поначалу это даже революцией не называлось...

Вероятно, я заметно переменился в лице, потому что Юлик вдруг осекся и буркнул:

— Ладно, не будем об этом...

— Помните, в «Мы из Кронштадта» юнга говорит: «Я в ПЕРЕВОРОТЕ участвовал»? — очень похоже показал юнгу Валерик. — Это ведь он об Октябрьской революции!

Я деланно улыбнулся, и на том первый и последний урок политграмоты был закончен.

Действие, напомню, происходило в 1969 году, слова, которые я услышал, не были для меня откровением, я уже много подобного прочитал в самиздатовской литературе, но ни тогда, ни сейчас этот радикальный взгляд на революцию и Ленина не разделял. Дунский с Фридом это заметили, отнесли, надо думать, к моей провинциальной наивности и больше никаких глобальных разговоров о политике со мной не затевали, эта тема ограничивалась анекдотами про Брежнева и советскую власть, которые в ту пору сочиняли люди талантливые и с отличным чувством юмора.

Второй случай такого же прямого поучительства случился через пару лет, когда они прочли мою пьесу «Месс-Менд», очень вольную инсценировку романа Мариэтты Шагинян. Была там сцена погони на автомобилях, потом драка на крыше вагона бешено мчащегося поезда, и Юлик со строгим выражением на лице поинтересовался, как же это может быть сделано в театре.

— Мы, когда пишем сценарий, всегда учитываем возможность переноса наших литературных фантазий на экран. Вот в «Служили два товарища» придумали мы безногого кавалериста, так до тех пор, пока мы не убедились, что ассистенты нашли такого человека без двух ног, который прекрасно ездит верхом, мы этот эпизод в сценарий не вставляли.

Тут уж я снисходительно улыбнулся и сказал, что современный театр настолько освоил язык условности, что способен изобразить самые невероятные события самыми простыми средствами. Юлик с Валериком посмотрели на меня недоверчиво, но, когда через год увидели спектакль «Месс-Менд» блистательного в ту пору ленинградского ТЮЗа, убедились в моей правоте.

Еще одно воспоминание такого же рода. Когда меня стали повергать в недоумение обсуждения моих сценариев и фильмов на многочисленных художественных советах, Думский с Фридом объяснили мне со смехом, что все мнения надо выслушивать, потом взаимоисключающие, гасящие друг друга — а таких обязательно подавляющее большинство — немедленно забывать, а вот оставшиеся два-три замечания, может быть, и стоит принимать во внимание. Это, пожалуй, единственный их профессиональный совет, которому я неукоснительно следую всю жизнь.

Но самый важный их урок со все большей очевидностью выявляет время. Как-то я поинтересовался, нет ли у них чего в запасниках, какого-нибудь непоставленного сценария. На что Дунский с Фридом обстоятельно объяснили мне, что «в стол» они никогда принципиально не пишут, считают, что сценарий — продукт скоропортящийся, поэтому тем, кто настроился работать для Вечности, лучше сразу податься в писатели. Сами они никогда не начинали работу, над сценарием, пока студия не заключала с ними договор, у них даже примета такая была. Темы будущих сценариев они выбирали не сами, их или приносили режиссеры, или предлагали редактора киностудий, они также охотно участвовали в конкурсах к разного рода юбилеям и выигрывали их, они сделали немало экранизаций. По всем этим приметам любой серьезный кинокритик должен был зачислить Дунского с Фридом во второй эшелон советского кино, да так оно и было, никогда их фильмы не входили в список серьезных побед; они как бы находились на обочине Большого Кинопроцесса, Настоящее кино клубилось и сверкало совсем в других местах, там, где сценарист и режиссер застолбили свою Тему (то есть нудили из картины в картину об одном и том же), где держали фиги в карманах, где создавали неулавливаемый подтекст, где аллюзии становились важнее содержания, где фильмы то закрывались, то открывались, то вдруг ехали на Каннский фестиваль, и за борьбой прогрессистов с консерваторами затаив дыхание следила вся передовая общественность страны. Но вот прошли годы, кардинально поменялась жизнь, а почти все фильмы Валерия с Юлием, даже про гражданскую войну, отнюдь не рассказывавшие по моде времени о зверствах красных комиссаров, правда, и о кровожадности белых никогда не говорившие, — эти фильмы оказываются востребованы и новыми временами, их смотрят все новые и новые поколения зрителей. И как же грустна оказалась судьба недавних кумиров, разделивших судьбу всех модных личностей во все времена, — они стали немодны. И нет в этом никакой загадочной игры случая, это проблема выбора: быть или казаться, сиюминутный успех или разговор о вечном. Поверх всех тем и сюжетов Дунский с Фридом говорили со зрителями о благородстве и достоинстве человека, о необходимости сохранения этих качеств при любых обстоятельствах, на недостатки людские смотрели с мудрым пониманием и во всем происходящем, даже очень страшном, старались отыскать повод для улыбки. Так что не такой уж это скоропортящийся продукт — настоящее кино.

Беспокоюсь, не слишком ли благостный парный портрет я живописую. Разумеется, были они людьми мягкими и терпимыми, но и вспышки страстей их стороной не обходили, иногда такого страха могли нагнать — до сих пор помню.

Я пришел к ним с какими-то очередными своими сложностями, отчитывался о событиях последних дней и вертел в руках кинжал, который они незадолго до того приобрели у какого- то коллекционера и как раз похвастались передо мной удачной покупкой: и старинный-то он, и красавец будет, когда отреставрируют его, и недорого обошелся. Я раз крутанул кинжал в руках, два — подбросил... «Осторожно, Володя, — предупредил меня Юлик, — не уроните, он может переломиться». «Нет, нет, я крепко держу», — отмахнулся я, увлеченный своим рассказом, еще раз подбросил кинжал, не поймал, он шлепнулся на пол и разлетелся на две половинки — ручку и лезвие. Несколько секунд все молчали, потом Валерик заговорил быстро: «Ничего, ничего страшного, это можно склеить...», и слова эти были обращены не ко мне, а к Юлику, лицо которого в эту минуту надо было бы снять на пленку и показывать потом студентам-актерам. Все чувства последовательно и явственно там считывались: «Я же тебе, идиоту, говорил!», потом: «Перепугался-то как парень, побелел весь...» и, наконец: «Что это я из-за железяки какой-то так завелся? По глупости он, не нарочно же...» Сколько лет прошло с той поры, а я до сих пор в деталях помню эту сцену, очень объясняющую характер Юлика, его границы и крайности. Это был человек принципов, и потому в их совместном отношении к жизни, к людям, к конкретным ситуациям определяющей становилась его позиция. Валерик был гибче, артистичнее, а потому более приспособляемым.

В отношениях с женщинами они тоже очень разнились. Валерик был явным женолюбом, в их присутствии у него заметно блестели глаза, удваивалось красноречие, даже угадывался за спиной распущенный павлиний хвост. Женат он был два с половиной раза, так он сам говорил: первый раз на Марине, которая родила ему дочку Юлю; потом на Жене, в этой семье рос очень технически одаренный, это уже и в десять лет было видно, сын Леша, почему-то его прозвали Кукушкиным; третий брак Фрид заключил по второму разу с первой женой Мариной. Правда, у каждой из них осталось по своей собственной квартире, Марина убеждала его съехаться, но Валерик предпочитал такую полусвободу.

Как-то я спросил у Юлика, не был ли он прежде женат, и он, улыбаясь одними глазами, ответил, что рассматривает супружескую жизнь друга как эксперимент и пока что Валерик не убедив его в преимуществах брака перед холостой жизнью. Впрочем, была у него одна молоденькая поклонница, регулярна у них появлявшаяся, иногда она подсаживалась к общей компании, слушала разговоры, сама голос подавала редко. Звали ее Заяц, так они и сами ее называли, и другим представляли, так что я только через некоторое время выяснил, что на самом деле она Зоя. Так вот Заяц за все годы нашего знакомства никогда не исчезала с горизонта, напротив, все плотнее входила в жизнь Дунского, уже и на телефонные звонки она отвечала, и не изредка, а постоянна присутствовала в его квартире, и мне, помню, все не давала покоя мысль: как это Юлик, такой тонкий и высокопорядочный человек, не понимает, что ломает жизнь девчонке, которая все сильнее к нему привязывается? Или уж жениться, или расстаться бесповоротно. Потом по невнятным проговоркам Фрида я понял, что последний вариант Зайцу не раз предлагался, но она пропускала его мимо ушей, ибо выбор уже сделала.

И вдруг все волшебным образом переменилось: Юлик с Зайцем поженились, купили трехкомнатную квартиру в соседнем подъезде, счастливая новобрачная принялась азартно ее обустраивать, коллекция оружия перекочевала на стены новой гостиной... И опять я не усматривал за всеми этими событиями никакой системы, а ведь отгадка лежала на поверхности.

Еще во времена съемок фильма во ВГИКе заметил я, что Юлик время от времени вынимает из кармана какой-то баллончик с рожком и, стараясь не привлекать к себе внимания, пшикает его содержимое себе в рот. На мой заинтересованный вопрос мимоходом была отвечено, что это средство от астмы. Когда я в автобусе попросил никого из группы не курить, чтобы не затруднять дыхание больному, то Дунский почти оскорбился и убедительно настаивал, чтобы каждый вел себя так, как ему удобно. И все последующие годы, памятуя такую его реакцию, мы очень мало говорили о его болезни, а между тем сам Юлик прекрасно знал, что, начав делать эти самые ингаляции, он вступил на путь своей гибели.

Не хочу путаться в медицинских терминах, знаю только, что лекарстве это в основе своей было гормональным и последствия пользования им были хорошо известны: лет через десять-двенадцать размягчение костей всего тела, не прекращающиеся боли и прочие ужасы. Но, видимо, приступы астмы так сильно донимали Юлика, что вариантов для него не оставалось. Кстати, я несколько раз приносил ему вырезки из газет, где описывались чудодейственные излечения от астмы, и всегда он, грустно улыбаясь, отказывался даже попыток связаться с этими гениальными целителями: «Это для тех, кто способен верить, а я человек невнушаемый». И в этом они были одной крови с Валериком, который написал позже, что он «вежливо слушает, но скучает, когда рассуждают про летающие тарелочки, снежного человека, Нострадамуса и бабу Вангу».

Вместе с началом приема этого лекарства Дунский вдруг увлекся собиранием старинного оружия; чтобы наличие этого оружия в квартире не вызывало вопросов у соответствующих органов, ему пришлось вступить в охотничье общество, а чтобы как-то оправдать свое пребывание в нем, Юлик купил охотничье ружье. Вот такую логическую цепочку выстроил он и заставил поверить в нее всех окружающих, включая Фрида. На самом деле логика его поведения имела совершенно противоположный вектор: зная свой приговор, он хотел всегда иметь под рукой заряженное ружье, поэтому должен был вступить в охотничье общество, замаскировав все эти поступки коллекционированием оружия. И Зою он уговаривал оставить его, предвидя слишком близкую ее вдовью долю, но, столкнувшись с ее непреклонностью, поспешил сделать все возможное, чтобы после его смерти она осталась достаточно обеспеченной женщиной.

Это ждущее своего часа ружье на антресолях объясняет непреходящую грусть в глазах Юлика и едва заметную отстраненность от сиюминутных волнений. Смолоду он был, судя по рассказам Валерика, куда более веселым, заводным и совершенно бесстрашным. Последним, впрочем, он оставался до самой смерти, лагерной заповеди «Не верь, не бойся, не проси» Дунский с Фридом следовали и в мирной жизни.

Несмотря на всю их благожелательность, они были людьми абсолютно несентиментальными, причитаний типа «Ах, как жаль парня!» или «Вот ведь не повезло человеку!», таких естественных в интеллигентской беседе, я от них не слышал. Опекунство их в отношении многочисленных просителей заключалось в том, что если они находили человека способным, то подыскивали ему работу, пристраивали в какое-то дело, но, если их подопечный в дальнейшем не выполнял обязательств, срывал договор или писал плохой сценарий, ссылаясь на невыносимые объективные обстоятельства, они и не думали бросаться ему на помощь, просто констатировали: «Сжевала жизнь». Так они сказали о Леониде Захаровиче Трауберге, своем учителе по ВГИКу, очень мне запомнилось это определение.

Я и сам едва не попал в категорию «сжеванных», когда Юлик с Валериком пристроили меня дорабатывать сценарий о пограничниках на «Ленфильм». При моей нищете это было подарком судьбы, я получил аванс в неслыханную сумму триста рублей, часть из которых тут же была истрачена на банкет, после которого, проснувшись утром, я не нашел сценария, который взялся переделывать: оставил его в такси, путешествуя всю ночь с квартиры на квартиру ленинградских друзей. Потеря эта не слишком меня огорчила, потому что сценарий был не просто плох, но чудовищен, мне пришлось придумывать его заново от начала до конца, от авторского варианта остались только звание и фамилия героя — «майор Гребнев», ничего больше я вспомнить не мог, да этого и не требовалось. Поскольку мое знакомство с пограничниками ограничивалось Никитой Карацупой и его любимой овчаркой, пришлось ехать на заставу, собирать материал, выстраивать совершенно новый сюжет, все это требовало времени, пролонгация следовала за пролонгацией, и Дунский с Фридом, сосватавшие меня «Ленфильму», уже явно смотрели на меня как на конченого человека. Отчаявшись, я поставил точку в конце далеко не завершенного, как я был уверен, сценария и отослал его в Ленинград, даже не ознакомив с ним моих благодетелей. Далее опять вступает Валерик, это продолжение его новеллы о нашем знакомстве:

— И вот звонит нам Фрижа Гукасян, мы с замиранием сердца ждем ее разгромного отзыва и вдруг слышим: «Ребята, я вам ничего говорить не буду, я просто прочту вам рецензию члена худсовета писателя Рахманова, это который „Беспокойную старость“ написал, очень достойный человек».

И цитирует нам этого Рахманова, который пишет что-то вроде того, что он много чего в жизни повидал и прочитал, но с более замечательным произведением, чем сценарий Меньшова, еще не сталкивался. Вот тут мы Меньшова полюбили окончательно!

Потом от этого сценария камня на камне не оставили Авербах с Клепиковым на обсуждении худсоветом, фильм тоже получился очень посредственным, но на отношении ко мне Дунского с Фридом эти факты никак не отразились, ибо честь их как рекомендателей была спасена; они такие поступки ценили и помнили. Кстати, на этом самом худсовете, где мое высокохудожественное произведение запинали ногами до бесчувствия, очень находчиво парировал все критические замечания основной автор, от которого, напомню, в сценарии остался только «майор Гребнев»:

— Все, что вы здесь наговорили, носит абсолютно вкусовой характер. Вы так видите ситуации, я, автор, вижу по-другому. В таких случаях Маяковский говорил: «Вот вам мое стило, можете писать сами!»

И получил ведь, паразит, 80% гонорара за мое стило. Хотя, честно говоря, мне и малая моя доля казалась огромной, я хоть на время от долгов избавился, а самое главное — оправдал, так сказать, доверие любимых своих людей. После этого случая они даже пытались склонить меня к окончательному переходу в сценарный цех, но я настырно пробивался в режиссуру, потом вдруг начал сниматься в главных ролях, и каждый мой опыт отслеживался Дунским и Фридом очень внимательно, ни одной серьезной акции не предпринимал я без их благословения. Сейчас понимаю, что слишком беззастенчиво пользовался их добрым расположением к себе: подробно обсуждал с ними каждый замысел, о котором сам вскоре забывал, показывал все варианты сценариев, по материалу снимаемых фильмов десятки раз советовался. Никогда, подчеркиваю — никогда, они не отказывались встретиться, прочитать сценарий, который меня заинтересовал, приехать на «Мосфильм» посмотреть новые эпизоды картины. Их мнение всегда было для меня определяющим.

Один лишь раз не послушал я их совета. Я принес им сценарий, который уже совсем было решился снимать, Юлик с Валериком прочли его и категорически не порекомендовали мне связываться с этим «мятым паром» — все это уже было, история фальшивая, герои ходульные. Я уверял, что многое переделаю, перепишу, рассказывал, что именно хочу изменить, они кисло согласились подождать. Новый вариант сценария тоже был встречен без энтузиазма, они настоятельно советовали мне подыскать другой, более талантливый и современный литературный материал. С тяжелым сердцем начал я снимать картину, очень боялся показывать им снятые эпизоды, пригласил их на просмотр уже почти готового фильма. Мои высокие покровители нашли, что режиссура, актеры, операторская работа значительно обогатили сценарий, атмосферу во многих сценах удается создать симпатичную, но оценки их все равно были достаточно осторожными. И даже когда «Москва слезам не верит» триумфально катилась по всем экранам страны, так и не услышал я от Дунского с Фридом слов раскаяния по поводу их недооценки сценария. Вот когда пришло известие об «Оскаре», первое телефонное поздравление мы с Верой получили от них, радость их была большой и искренней.

Это сейчас я так складно излагаю историю болезни Юлика, в действительности же она протекала почти незаметно для окружающих. Улучшение, ухудшение, редко — больница, но все это как бы в пределах нормы; застарелый недуг, но никак уж не смертельный. Только вдруг Юлик стал недоступным, как ни позвонишь, он встретиться не может — занят, нездоров, уехал. Один только раз насторожился я, когда случайно пересекся где-то с Фрижей Гукасян, и она со слезами на глазах вдруг заговорила о том, что вот Юлик только-только отладил жизнь — и Зоя, и квартира, и сценарии один лучше другого, а тут все рушится...

Но и тогда молодой эгоизм взял верх, не поверил я, что так серьезно дело поворачивается. А Юлик в это время запер себя в четырех стенах, чтобы никто не видел его «доходягой», потому что в последние месяцы боль ему причиняли не только движения, но и покой, он уже не мог ни сидеть, ни лежать. Незадолго до его смерти мне понадобилось передать им какую-то посылку, я позвонил Фриду, его не оказалось дома, неожиданно я дозвонился до Юлика и сказал ему, что заеду через пару часов и оставлю посылку, он как-то растерянно согласился. Через час меня подозвали к телефону где-то на «Мосфильме», это был Дунский, как уж он отыскал меня — не знаю, и он сказал, что ему нужно срочно уйти, поэтому посылку лучше оставить у дежурной в подъезде. Никуда он, конечно, не уходил, просто таким маневром он избегал встреч с кем-либо, кроме самых близких.

А потом грянул этот выстрел. Как и положено по законам драматургии, ружье, повешенное на стену в первом акте, выстрелило в четвертом, выстрелило, между прочим, в первый и в последний раз. Первым словом Валерика, узнавшего о самоубийстве друга, было восхищенное и почти завистливое «Молодец!», и эта его реакция определила всю дальнейшую церемонию прощания с Юликом. Ни единой фальшивой ноты, которыми так изобилуют обычно похороны, не было ни в поведении родственников и друзей, ни в надгробных речах, ни в разговорах на поминках. На похороны съехались нее одноклассники, друзья юности, солагерники Дунского и Фрида, странно было при представлении слышать фамилии, уже хорошо знакомые по фильмам — Батанин, Брусенцов, Быстров... О каждом из них я знал много занимательных, смешных или романтических историй, и теперь с любопытством вглядывался в лица этих власовцев, бандеровцев и немецких шпионов. Я сознательно не беру эти страшные слова в кавычки, потому что многим из этих новых знакомых были предьявлены в свое время совсем не выдуманные обвинения в сотрудничестве и с РОА, и с «лесными братьями», даже с гестапо. Юлик с Валериком до ареста, наверное, смотрели на таких людей с ненавистью и презрением, а в лагере открылось им мудрое знание о человеке, которого жизнь, время, история швыряют из одной мясорубки в другую — а уж первая половина двадцатого века для России была сплошной мясорубкой, — все равно он исхитряется ускользнуть от равнодушно смалывающих его жерновов, выживает, продолжает род и умирает даже счастливым. И так трудно, почти невозможно в этом процессе отделить зерна от плевел и правых от виноватых, да и нужно ли этим заниматься, может быть, правильнее пожалеть всех и отпустить им грехи?

На поминках после первой рюмки, которую по традиции выпили не чокаясь, Валерик предложил оставить траурный тон и вспоминать все хорошее, а это значит — смешное о Юлике. Грешно сказать, но это были самые веселые, добрые и человечные похороны, на которых я когда-либо присутствовал. Сам Фрид держался мужественно, слез на его глазах я не видел, да и вообще прощание с Дунским прошло очень достойно, без рыданий, а уж тем более истерик. Помню, Валерик показывал мне в ванне место, где сел на стул Юлик, как расположил ружье, куда упал.

— Но Заяц-то! -говорил он восторженно. — Она же первая пришла, Юлик записку в прихожей на зеркале оставил: «Я застрелился». Так она одна мозги здесь собирала, кровь отмыла, все в порядок привела. Когда я вернулся, уже все чисто было... — Помолчал и добавил с гордостью: — Воспитал!..

Он не питал никаких иллюзий относительно своего творческого будущего: в одиночку писать сценарии Фрид не умел и не хотел, а замены Дунскому и искать не предполагалось. Для Митты написал он вместе с Юрой Коротковым «Затерянный в Сибири», куда вставил многие из устных новелл о лагере, которые они всегда так блистательно рассказывали. Но фильм получился какой-то смазанный, незапоминающийся, может быть, потому, что слишком большое участие в нем приняли английские продюсеры, втискивавшие в картину свои западные стереотипы восприятия России начиная с дурного названия, завлекательного для публики, по их мнению. К тому же к моменту его выхода на экраны накопилась целая обойма фильмов об ужасах советской власти, один бездарнее другого, и оказаться замеченным на этом фоне было мудрено.

По этой именно причине я не стал писать сценарий по нашему с Фридом общему замыслу — «Измена». Заявка у нас получилась роскошная, это был единственный случай, когда я наблюдал Валерика в работе: в придумывании фабулы, в разработке характеров, в насыщении истории эффектными поворотами. Какой же это был профессионал, Господи Боже ты мой!.. Так легко, так празднично было работать с ним, так молод он был в творческом процессе, так мощен! Мы придумали пронзительную любовную историю про летчика из окружения Василия Сталина и московскую красавицу, Берия там появлялся, интрига адская закручивалась, финал был, разумеется, невеселый. Очень мы настроились на этот проект, но потом я огляделся по сторонам и увидел, что в каждом втором новоиспеченном фильме действуют Берия, Сталин, чекисты и их жертвы в белоснежных одеждах и из всей этой политкорректной белиберды давно уже складывается не образ жестокой системы, а образ законченно варварской страны, заслуживающей лишь презрения и брезгливости. Участвовать в этом свальном грехе мне было скучно, так и заглохла потихоньку наша «Измена», к заметному огорчения Фрида, он не скрывал, что хочет, чтобы мы что-нибудь сделали вместе.

Одну такую возможность я сам бездарно упустил, когда начал снимать «Ширли-мырли» по сценарию, написанному вместе с его учениками Валерием Москаленко и Андреем Самсоновым, с которыми он меня и познакомил на предмет какой-нибудь совместной работы, Оказывается, Фрид надеялся, что я возьму его на роль старикашки консультанта главного бандита Армена Джигарханяна, билась в нем такая невостребованная актерская жилка. Но надеялся он до того скромно, что мне и в голову не пришел подобный вариант распределения ролей, не будь я столь туп, без сомнения, украсил бы он картину, и я бы сейчас вздыхал, глядя «Ширли-мырли» по телевизору: «Валерик..»

В 1998 году должны были мы с ним набирать совместный курс на Высших режиссерских, очень радовались возможности наконец-то плотно поработать вместе. Но за несколько дней до экзаменов позвонила нам Зоя Дунская: Валерик умер...

Перестройку он воспринял, естественно, с энтузиазмом потому хотя бы, что у него появилась возможность незатруднительного выезда в США, где поселились его дочь и сын. Мне запомнилось, как в одном из разговоров еще в семидесятых, когда евреи стали очень активно выезжать из Советского Союза, он сказал, что не мог бы жить в другой стране, Запад кажется ему скучным, и только одному завидует он смертельно: возможности свободно перемещаться по всему миру. Теперь он ездил в Америку, Израиль, Англию, Францию, Японию, встречался со старыми друзьями, с которыми когда-то распрощался навсегда, и был счастлив. И все-таки, к удивлению моему, он оказался гораздо менее востребован новыми временами, чем я предполагал. Казалось бы, его, несправедливо репрессированного, лагерника с десятилетним стажем, знаменитого кинематографиста, должны были объявить знаменем перестройки, а на деле походил-походил Валерик на митинги «Мемориала», да и отстал потихоньку от этих дел, а знамя понесли Лев Разгон с Татьяной Окуневской. Никогда не разговаривал с Фридом на эту тему, но косвенное объяснение происшедшему можно найти в его книге «58 ½», процитирую:

«Когда несколько дет назад опубликованы были мои воспоминания о Каплере и Смелякове, двое моих близких друзей — один классный врач, другой классный токарь, один сидевший, другой несидевший — попрекнули меня:

— Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные щи... Люди пишут о лагере совсем по-другому!

Что ж, „каждый пишет, как он дышит“. Нет, конечно, не лучшие годы, но самые значительные, формирующие личность, во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое».

Ну кому он нужен был с такой широтой взглядов в эпоху Крушения Империи? В моде были истеричность, остервенелость, пена на губах. К тому же Валерик многих из этих борцов с режимом или лично знал по лагерям и тюрьмам, или слышал о них от тех, кто рядом с ними сидел, и, уверен, информацией он обладал не всегда благоприятной, во всяком случае, блуждала по лицу его авгурова усмешка, когда называл он некоторые имена, при упоминании которых полагалось стоять навытяжку.

А вот Ельцина уважал. Я узнал об этом неожиданно, когда между прочим высказался о своей глубокой неприязни к этому человеку в уверенности, что Валерик испытывает к нему такие же чувства («хорошо разбираться в людях — первый признак ума»), и наткнулся на отчужденный взгляд: «Ты Ельцина не любишь?!» Мы быстро свернули разговор, в те времена из-за подобного несходства взглядов на разного рода ничтожеств люди в момент прерывали многолетнюю дружбу, нам обоим этого не хотелось. В дальнейшем щекотливых тем в беседах мы старались избегать, только незадолго до смерти в связи с чем-то Фрид сказал, что людей искусства в политику пускать не следует, ничего они в ней не понимают и такого натворить могут!.. Толкований этого признания может быть много, я выбираю то, которое меня больше устраивает.

Очень помогла Валерию справиться с тоской по Юлику в первые годы после его смерти преподавательская деятельность на Высших сценарных курсах. Кроме его собственных студентов, на его занятия сбегались ребята из всех других мастерских, и режиссеры тоже приходили. По-моему, популярность Фрида даже не вызвала понятной ревности у других педагогов, он уже шел вне конкурса, на глазах превращался в легенду. Потрясало то, что легенда эта была такая близкая, понятная, благожелательная, доступная. В ночь-полночь сидели в его доме молодые люди обоего пола, открыв рты, слушали его байки и лагерные песни, для них читал он «Кармен», исполнение и комментарии шли теперь от одного лица. Здесь же рассматривались заявки, новые сценарии, здесь обсуждались последние фильмы, здесь говорили о сегодняшних событиях в мире и стране. Я с завистью смотрел на эту молодежь, когда оказывался в гостях у Фрида, мне не повезло так накоротке общаться с ним и Дунским во времена моей творческой юности. Была в этом воспитательном процессе и своя опасная оборотная сторона: водки на ежевечерних встречах лилось немерено, Валерик частенько стал неудачно падать, то лоб разбивать, то ребра ломать, а уж засыпать пьяным в зюзю стало почти закономерностью. Оборвал он такой образ жизни резко, когда однажды вечером увидела его спящим в ванне Заяц и наутро рассказала ему, что выглядел он, как мертвец в формалине — зеленый, сморщенный, жалкий. Это образное сравнение сильно подействовало на Валерика, последние годы жизни он почти не пил.

По иронии судьбы именно в этой ванне и нашли его умершим от сердечного, приступа солнечным сентябрьским утром.

Подвигом жизни Фрида после ухода Юлика стала книга «58 1/2». В ней он свел воедино все их знаменитые устные новеллы о лагерных типах и историях, виртуозно передав интонацию живой речи, добавил к ним еще много личных воспоминаний и скрепил все это цементом общих размышлений о жизни и людях. Получилась глубокая, мудрая, добрая, страшная и смешная книга, одна из самых замечательных, какие я в своей жизни читал. Во всяком случае, я, человек, помешанный на «Былом и думах», считающий эти мемуары лучшим, что написано на русском языке, смело ставлю повествование Фрида в один ряд с ними.

Во-первых, это замечательная литература: сочный язык, аристократичный в своей простоте стиль. Странно, что в жюри многочисленных наших премий не заметили появления такого чистой воды бриллианта, всерьез обсуждая при этом всякого рода модные однодневки, а то и откровенное графоманство.

Во-вторых, это неоценимый документ эпохи. Эта книга куда зримее объясняет новейшую историю страны и психологию советского человека, чем многие научные трактаты. Во всяком случае, я всем бы рекомендовал читать «Архипелаг ГУЛАГ» только параллельно с «58 1/2», чтобы не оказаться задавленным савонароловскими инвективами Солженицына, а видеть мир более объемным и красочным.

В-третьих, это автопортрет идеального человека, героя нашего времени. На этих словах Валерик громко расхохотался бы и замахал руками, но вы прочтите книгу и увидите, что вам хочется стать похожим на ее героя. Вернее, на обоих героев.

И в-последних, это памятник дружбе. Теперь мы по западному образцу начинаем называть своими друзьями всех, с кем хотя бы раз вместе пообедали, но возьмите в руки эту книгу, и вы увидите, что это за высокое и ответственное слово — «Друг».

Спасибо Валерику, что он успел сделать это, может быть, самое главное дело своей жизни и оставил нам этот текст как свое и Юлика завещание.

Есть такое красивое поверье, пришедшее, наверное, из каких-нибудь индейских мифов, что первыми на том свече встречают нас люди, на похоронах которых мы на этом свете присутствовали. Конечно же, я хоронил и Юлика, и Валерика, стоял в почетном карауле у гробов, всматривался в их мало изменившиеся после смерти лица, целовал их ледяные лбы, видел, как под траурную музыку погружаются они в черноту подвала крематория. А значит, когда, придет мой черед, в толпе встречающих я сразу же разгляжу их любимые лица, мы обнимемся и продолжим неоконченные на бренной земле разговоры, и снова я буду восторженно смотреть на Юлика с Валериком, смеяться их шуткам, задумываться над их мыслями, и никуда мы не будем торопиться, впереди у нас будет Вечность... Соблазнительная перспектива, да только слишком хорошо учился я у своих высоких покровителей, не верю ни в гадания девицы Ленорман, ни в нуль-транспортировку, ни языческим мифам. Одна надежда на ноосферу, где складируются все наши толковые идеи и выкладывается интеллектуальной мозаикой портрет человечества, может быть, хоть одна черточка в нем будет похожа на Дунского с Фридом. А так что ж, остаются сценарии, фильмы, благодарная память тех, кому посчастливилось их знать, эти мемуары, наконец.

И все-таки ворочается в душе сумасшедшая надежда: а вдруг встретимся?..

Меньшов В. Мои высокие покровители // Литературная газета. 2002. № 24-25, № 26.