Не правда ли, какая пища для обывателей: семидесятилетний старик, отец взрослых детей, дедушка, окруженный внуками,— влюбился! И в кого!
В юное существо, девушку, почти подростка! «В этом есть нечто противоестественное, нечто противоречащее природе»,— так и слышатся мне их визгливо похохатывающие голоса.
Но разве не свободен человек в выборе пути? Разве разум и совесть человека — не главные его руководители и судьи?
И что такое жизнь человеческая, как не цепь противоречий, дорога, на которой каждый отрезок есть одновременно конец и начало. Не в этой ли смене начал и концов — существо...
И Клаузен в свои семьдесят лет начал новую жизнь. «Все, что меня окружает: дети, картины, ковры, столы, стулья, да и все мое прошлое— для меня хлам... я решил обрубить канат, который привязывает меня к старому кораблю, к его прежнему курсу».
Какой заряд энергии, какой пламень должен гореть в человеке, чтобы в возрасте столь преклонном произнести такие слова! И не только произнести, но и поступить так, «зачеркнуть» всю свою прежнюю жизнь.
И чувствую, как в Маттиасе Клаузене сначала и, пожалуй, до последнего «я жажду заката!» — идет борьба. Не раздвоенность, не иссушающие душу метания воли, не смена летучих желаний, а борьба, столкновение между жаждой покоя и жаждой деятельности, между общедоступным благоразумием и силой чувства, между удобной «сознательностью» и беспокойным сознанием.
Фраза: «Нет, я не отрешусь» — итог этой борьбы. Лучшее взяло в нем верх.
...Как хорошо, что его не согнули. И пусть попытка согнуть привела к катастрофе. Его смерть — доказательство стойкости.
Когда я смотрю на своего Клаузена «со стороны», я вижу немца, благообразного, подтянутого, суховатого в манерах. Но внутри... Какая буря, какие шквалы внутри, какая нетерпимость к фальши, как тяготит его навязчивая, приторная заботливость Беттины, прикрывающая — он это чувствует — алчное любопытство и безбрежный эгоизм.
Нет, я не идеализирую своего героя. Он — не ангел. Я знаю его слабости. Но, играя спектакль, я не могу не думать так: а где они, ангелы, может быть, моя дочь Беттина ангел? Да, ведь только уродство велит ей быть набожной, любящей христианкой. Или, может быть, моя дочь Оттилия — ангел? Ого! Я вижу, как она смотрит на своего Клямрота. Все грешное ей куда ближе. О мужчинах, в частности о своих сыновьях, я уже и не говорю.
А Инкен?.. Нет, нет, об Инкен — ни слова...
В Маттиасе меня смущали смерть и навязчивая идея самоубийства — бездны, «двери, открытой в никуда». Его уход из жизни, последний разговор со слугой несут в себе — мне казалось — нечто сентиментально-слезливое. Это могло отшатнуть от роли.
И вдруг — «Братья Шелленберг» Келлермана! Помните, как умирает маленькая Женни. Она кончает самоубийством, не переставая разговаривать вслух с человеком, который в данный момент далеко от нее, но чье присутствие она ощущает. Ее смерть выглядит весьма прозаически, как абсолютно ординарный, будничный акт; она совершает его без тени надрыва, как нечто необходимое, само собой разумеющееся. Ну, конечно, это та же самая философия, тот же взгляд на мир, стоицизм, который, пожалуй, весьма распространен именно у немцев — вспомните Цвейга. Ею, этой философией, насыщено и сознание Маттиаса Клаузена. Будничность мужества! Это не только «помирило» меня с Клаузеном, но и разбудило интерес к нему.
Конечно,— скажут иные,— жертва, которую потребовали от него дети, была бы принесена им, будь он менее себялюбив, эгоистичен, менее властен и жесток.
Жертва — отказ от Инкен. Нужна ли эта жертва — вот вопрос. Не есть ли она одновременно и убийство человеческой души, вернее, сразу двух душ — «преступление худшее, чем убийство физическое».
От начала и почти до самого конца я — Маттиас живу мыслями об Инкен. Это дает мне ощущение счастья и... превосходства над ровесниками — Винтером и Гайгером, ощущение жизни, ее полноты, ее манящей притягательной силы.
...Он хотел бы говорить только о своей любви, но заметили ли Вы, как редко произносит Клаузен слово «любовь». Какой в этом такт — писательский, человеческий. А сцена объяснения с Инкен — поразительна. «Мне так хорошо и свободно на душе, как не было ещё никогда в жизни. И так — до конца. Будем стоять друг за друга!» В этом «стоять друг за друга» — не высшее ли понимание смысла жизни, единения душ, как глубочайшего содержания любви!
Маттиас похож на Лира, но он не наивно — мудр, как тот, он не ослеплен любовью к детям. О, он очень хорошо знает своих детей и не питает никаких иллюзий на их счет. Он готов бросить им «кость», отдать им еще при жизни то, что для него мертво, потеряло цену и смысл а для них — он знает — составляет главный жизненный интерес. И, вероятнее всего, он так и сделал бы, не оскорби они так бессмысленно и бесчеловечно бедную Инкен.
Думая о роли, я задаю себе вопросы:
— А где он, мой герой, особенно радостен?
— В чем его «свет в окне»?
— Что для него — «мука непереносимая»?
«Свет в окне» для Маттиаса — Инкен, а «мука непереносимая» — отказ от нее.
Борьба за Инкен стала для него борьбою с химерами зла и насилия, за жизнь, за человеческое достоинство. Все «за» переплелись и слились в одно — ясное и главное: Инкен!
Опека — удар, лишивший Маттиаса одним разом всего на земле — Инкен, а значит и самой жизни — свободы, самостоятельности действий, человеческого достоинства.
«Где мой гроб?.. Я хочу видеть свой гроб! Где гроб? Вы ведь принесли его с собой?»
Если можно вообразить, почувствовать, ощутить, как бешено пульсирует, захлебываясь от потока горячей, взбудораженной крови человеческое сердце, как рвется оно на части от захлестнувшего его негодования, гнева, как ум — мощный, способный осмыслить многое, почти все свершающееся на земле,— отказывается вместить в себя чудовищную несправедливость, свершенную с ним,— если все это вместе в одно мгновение почувствовать, понять, ощутить, это и значит стать самим Маттиасом Клаузеном в тягчайшую и позорнейшую для него минуту известия об опеке.
Человек, по словам его врача Штейница, проявляющий во всех своих поступках исключительную решительность, он совершил шаг, даже для него более чем смелый — ввел в свой респектабельный дом на положение жены девушку из «дурной» фамилии, дочь самоубийцы, окончившего жизнь в тюрьме.
Вызов, брошенный им обществу, не мог не навлечь всеобщей злобы. Но сам Клаузен не знает этого чувства. Не злость, не ненависть движут мною в поединке с поверенным Ганефельдтом, в сражении с детьми.
Нет, Маттиас Клаузен не злодей. В самые тягчайшие для него минуты он не злобен и не мстителен. Герой трагедии не может быть злодеем; им не может руководить такое низменное чувство, как злость.
А Маттиас — герой трагедии. Трагедии попранного человеческого достоинства, растоптанной отцовской любви, трагедии человека, изведавшего всю глубину неблагодарности, низости окружающего его мира. Трагедии отца, сделавшего на склоне лет страшное открытие: его дети — выжиги, филистеры, лицемеры, способные на любую подлость ради денег. Таковы его дети — плод его забот и воспитания.
И кто виноват в том, что они таковы? Есть ли во мне, Маттиасе, ощущение своей вины? Своей трагической вины? Или он не хочет и думать, что виновен?
Конечно нет. Он не чувствует за собой вины. И в этом, наверное, его эгоизм и некая поверхностность, ограниченность героя Гауптмана, нежелание заглянуть в самую глубину бездны. Всю вину обрушивает он не ту, которая изображена на холсте, на ту, что некогда он боготворил и которая теперь стала для него источником бед и страданий. Она виновата, ибо дети — ее исчадие.
...Если бы кто-нибудь убедил меня в том, что пьеса «Перед заходом солнца» — не трагедия, а всего лишь драма, я, наверное, потерял бы вкус к роли.
Книгопечатание — дело всей жизни Маттиаса Клаузена. Оно необычайно благородно, если, конечно, находится в чистых руках! Но только не в таких, как у Клямрота, моего главного врага. Прекрасное и высокое дело всей моей жизни в его цепких руках превращается в мерзкое торгашество. Клямрот — из породы «белокурых бестий», из тех, у кого рука не дрогнет, если нужно совершить подлость; другое дело — если нужно платить... «Стоит мне хотя бы мельком подумать о моем зяте, как я вижу направленное на меня оружие».
Иные говорят: «Маттиас — философ». Но это так далеко от меня. Как играть философа? Значит ли это, что человек философски спокоен, мудро рассудителен, знает все наперед, ко всему подготовлен? Что он в каждом явлении, событии, факте ищет свой обобщающий, сокровенный смысл, стремится все объяснить?
Не знаю. Я наверное не смог бы играть Маттиаса таким. Он образован — да, он мыслит активно, но ему чужды рассудительность и покой. Он жадно пьет из источника жизни, не бездумно, но и не философски-обдуманно.
В свои семьдесят лет Маттиас сохранил удивительно светлый взгляд на мир. И, наверное, потому такую боль причиняет ему поступок детей. Это не просто и не только обида за самого себя, а возмущение людской низостью, жадностью, притворством.
Разве может кому-нибудь из тех, кто узнал Маттиаса Клаузена, показаться смешной ситуация: старый человек влюбился в юное существо, в девушку, почти подростка? Инкен — это и живое существо, и в ней — все лучшее, что есть на земле. Все Добро и вся Нежность мира.
Спор актера с автором всегда или почти всегда несет актеру поражение. И все-таки, зная это, я решился на конфликт. Речь шла о финале роли. Нет, не мог рассудок Клаузена померкнуть, незачем ему было ослабеть и сникнуть. Этого нельзя было допустить. Жалкий Клаузен, из-за него не стоило терзать сердце, он должен был совершить побег — этот свой последний акт борьбы со злом — не в помрачненном состоянии, а в здравом рассудке, напрягши весь ум и волю. Вот почему все, что в гауптманском тексте подчеркивало в конце пьесы затмение ума героя, было нами решительно отметено.
Маттиас, романтик-просветитель по своим идеалам, человек той самой породы, которая так ненавистна фашизму; он духовно сродни тем людям, которых, как и коммунистов — своих политических противников,— яростно истреблял фашизм.
И каждый раз, выходя на сцену, мой Маттиас выносит заряд борьбы. Против торгашеского отношения к людям, способного смять все человеческое.
«Маттиас — борец? — скажете вы,— но ведь пьеса о другом!» Для меня — об этом, и только об этом. Он, и умерев, вышел победителем из схватки с воинствующей злобой, мещанством, жадностью.
Маттиасы борются. И они — тоже сила.
Симонов Н. Маттиас борется. Статья третья. (о работе в спектакле «Перед заходом солнца».) // Театральная жизнь, 1964, №7, с. 6-7