Алексей Артамонов: Как вы считаете, что это за место, в котором сейчас находится российское авторское кино? Это тупик, перекрёсток или, может, мы выезжаем на какую-то магистраль?

Бакур Бакурадзе: Не уверен, что сейчас есть авторское кино как таковое. Те люди, которые раньше снимали кино, сейчас работают в другом ключе. Новый фильм Сигарева — это авторское кино? Не знаю, в какой-то степени, наверное, да. Нет уверенности, всё время нет уверенности.

Андрей Карташов: Вы имеете в виду миграцию режиссёров на телевидение и в жанр?

Б.Б.: Это произошло не потому, что люди подумали и что-то решили для себя. Просто поле поменялось. Есть активные периоды, есть застои. Может быть, через пару лет появится что-то новое в результате политических и экономических событий, которые у нас сейчас в стране происходят. Правда, я не знаю, что происходит с субкультурной средой, в университетах…

А.А.: От вашего фильма есть ощущение того, что он в том числе — о границах собственного метода. Фигура генерала Станича похожа на фигуру режиссёра, который не имеет возможности режиссировать, становится объектом.

Б.Б.: В какой-то мере так и есть. Я думал поставить в фильм цитату из Большой советской энциклопедии о том, что такое актёр. Там говорится, что профессия актёра предполагает изображение. Поэтому люди, демонстрирующие силу или умение, как акробаты или силачи, актёрами не являются. Театр, постановка, условность, нарушение условности, невозможность существовать в условном пространстве — эти мысли кружились у меня в голове во время работы. В моём понимании, фильм — о финальной стадии. Моего кино, кино вообще… Понятно, что кино не может умереть, оно будет существовать в том или ином виде — но это моё личное ощущение, у меня остро возникло чувство финальности. Я сам, внутри себя, потерял возможность смотреть кино. Я не могу смотреть ни Кешиша, ни Звягинцева, вообще никого. Судьба моего персонажа — это метафора смерти. Громко звучит, но об этом вообще сложно говорить вслух.

‹…› Я не отказываюсь от языка, я снимаю на собственном языке. У меня возникает конфликт между временем, кинематографом и моим пониманием кинематографа, тем, что я хотел бы сделать. Я не могу вырваться из самого себя и начинаю разрушаться. Может быть, это какой-то кризис… ‹…›

А.А.: ‹…› двигателем фильма является невозможное притяжение реальности. Непроницаемой, но бесконечно плотной.

Б.Б.: Реальность для меня — очень важная вещь. Я всегда к ней тянусь, но у меня это почти никогда не получается настолько, насколько я хочу. Все равно мы не можем вылезти из пространства условности. Эта борьба — неблагодарное занятие. Но, хотя я к своим фильмам одинаково отношусь, этот мне кажется более близким к реальности, чем «Охотник» и «Шультес».

А.А.: За счёт структуры?

Б.Б.: За счёт дыхания, за счёт материи. Может быть, и за счёт структуры. Не знаю. Меня часто обвиняют в том, что я присутствую в этом фильме в кадре. На это есть много причин. Я думаю, без меня он был бы более условным, зритель бы принял правила игры. ‹…›

А.А.: ‹…› вы говорите, что условность зрительского кино вас устраивает, а авторского — нет. Вы движетесь в направлении, обратном большинству российских режиссёров: в сторону трагедии. Но неужели современное кино не может быть не трагедией, а чеховской драмой, в которой нет мощного космического пафоса, и при этом не лгать?

Б.Б.: Кинематограф, хотя он является частью мировой культуры, возник достаточно поздно. И он начал впитывать и перерабатывать то, что уже было пройдено более интенсивно. Европейская драма уже невозможна. Она все равно придет к тому, чтобы измениться, но в какую сторону — я не знаю. Может быть, мое отторжение — это мой собственный больной взгляд, а может и симптом. Может быть, то же начинает происходить и с другими людьми. ‹…›

А.А.: И сейчас вы на паузе?

Б.Б.: Меня вдруг начало тянуть к гиперусловности. Я пишу один сценарий, где действие полностью происходит в квартире, причем камера установлена в одной комнате, а события происходят в разных, и поэтому половину фильма мы вообще не видим действия, только слышим голоса. Из той части, которую мы видим, половина — это сексуальный акт. Пишу ещё один текст, практически бурлеск. Утверждать, что я что-то делаю, сложно… Я думаю — скажем так.

Бакур Бакурадзе: «Об этом сложно говорить вслух» // Сеанс. 2016.