С Софией Губайдулиной беседует Энцо Рестаньо
Э.Р. — Идея святости очень часто просматривается в Вашей музыке, причём в двух фундаментальных аспектах: в классическом понимании святого как трансцендентного; в обращении к древности — к старообрядцам, о которых Вы мне уже немного рассказывали, и к православной литургии, и связи с которой мы можем размышлять о «Симфонии псалмов». Думаю, что святость находится внутри и в то же время вовне, за пределами истории.
С. Г. — Опыт святости есть опыт мистического постижения божественной воли данным народом. Он предопределяет историю, так как формирует ядро бытия — религиозное сознание народа. В этом смысле можно говорить о внеисторическом опыте святых подвижников или над историчности. В искусстве опыт святости в известном смысле проявляется через слышание божественной воли с помощью символа — постижение высших реальностей в образах мира низшего, то есть материального. Многомерный, множественный смысл становится одним-единственным жестом танца, рифмой стихотворения или формой музыкального произведения. Опыт снятых отцов — это не только опыт постижения божественной воли, но и осуществление акта любви к Богу. И это — центральный момент Божественной литургии, евхаристии: умереть вместе с Христом и воскреснуть, то есть осуществить акт абсолютной идентификации со страданиями Христа на кресте, связать себя и Христа нерасторжимой нитью, осуществить legato. Термин чисто музыкальный. Re-ligio — восстановление лиги, legato — восстановление связи земного и небесного, материального и духовного. И это восстановление legato в сущности является смыслом формы художественного произведения.
Для меня музыкальная форма есть дух, потому что в ней происходит преображение музыкальной материи в символ. А
символ есть откровение высшей реальности — проекция многомерного смысла на пространство с меньшим количеством измерений. Множество становится единством. Но для того чтобы достигнуть такого единства, нужно распять вертикаль многомерного Божественного смысла горизонталью времени. Идея в сущности трагическая. Вот почему художественное произведение всегда представляется мне в виде распятия.
Э.Р. — Позвольте мне детальнее остановиться на том, что Вы сказали, — это материя очень тонкая, и я не желал бы оставлять малейшую неясность. Насколько я понял, у религии и искусства — идентичная цель, — приведение к единству того, что само по себе множественно, рассеянно и фрагментарно. Естественно, приведение к единству можно осуществить, открывая между фрагментами, внешне не соотнесёнными, разнообразные связи. Если мысль искусства — мысль религиозная, она должна суметь обнаружить эти связи, дабы свести их к единству.
С. Г. — Да. Смысл искусства в сущности религиозный, хотя религиозность может и не осознаваться авторами художественного произведения. Дело в том, что свойство взаимосвязи и глубокой зависимости всего заключено в естественной физической природе мира. Это один из всеобщих законов существования — закон всемирного тяготения. Данное космическое свойство коренится в глубинной необходимости: связать, слить воедино творца и его творение. И связывающая, интегрирующая роль формы в искусстве — как бы метафора этого закона. Конечно, я вовсе не хочу сказать, что религиозная и художественная деятельность людей идентичны. Религия и искусство относятся друг к другу как естественное и искусственное в жизни человеческого общества вообще: религия — это наша естественная духовная жизнь, а искусство — наша искусственная духовная жизнь, то есть дело рук человеческих, наша человеческая духовная активность, наш ответ на любовь Творца. Религия — это то, что нам дано, а искусство — то, что нам задано. Хотя оба рода деятельности не идентичны, но цель у них общая.
Э.Р. — Не означает ли это, что всеобщая идея, которую Вы назвали глубокой зависимостью, имеет также эстетическое измерение и может проявляться в произведениях, в которых нет ничего религиозного. Такие произведения кажутся даже противопоставленными какой-либо религиозной идее. Возьмем, к примеру, «Прелюд к послеполуденному отдыху фавна» Дебюсси: трудно представить себе музыку, наполненную более глубокими земными чувствами.
С. Г. — Отдельные произведения искусства могут не иметь никакого отношения к религиозной идее и все же соде ржать внутри себя вибрирующее чувство космического единства.
Э.Р. — Следовательно, «Весна священная» содержит ярко выраженную идею святости.
С. Г. — Без сомнения. Ведь это такое очевидное установление связи с иным миром.
Э.Р. — Я хотел бы коснуться темы совершенно человеческой, с которой в повседневной жизни сталкивается каждый. Не святая сама по себе, но стремящаяся иметь отношение к святости тема боли и человеческих страданий. Эти бедные старые женщины, которых мы вчера видели в Загорске, нагибаются до земли, чтобы прикоснуться лбом к церковному полу; их худые тела, деформированные от старости и трудной жизни, подобны тряпичным тюкам, связанным из боли и бедности. Мне показалось, что в движении лба к полу проступала человеческая боль, пытающаяся приблизиться к сфере святости. Эти образы, которые множатся до миллионов в настоящем и прошлом, дают нам представление о человечестве на коленях. Что они пробуждают в сознании такого композитора, как Вы?
С. Г. — Боль — реальность русской истории. Русский человек с древнейших времён особенно глубоко осознает эту реальность. Необходимость преодолевать боль отразилась и на характере веры. Боль — это мера веры, способ максимально приблизиться к страданиям Христа. Если в католической и протестантской церкви верующий совершает ритуал, как воспоминание о сакральном
акте, то в православной церкви верующий, совершая эпиклесу, действительно призывает Духа Святого низойти на хлеб и вино, чтобы они претворились в кровь и плоть Христа. Он действительно переживает встречу с Христом, с живым сыном Божиим, когда священник провозглашает: «Христос среди нас». А в момент преломления хлеба он действительно о осознает смерть Христа как свою собственную смерть, чтобы затем пережить истинное воскресение, преображение своего человеческого существа. И это
преображение в сущности есть бессмертие его души, такая несказанная радость, которая абсолютно невозможна, если речь вдет только о воспоминании или о почитании великого события. Русский верующий переживает процесс обновления как истинный, совершающийся в действительности акт. Вот почему ему очень важно пережить не только радость Благодати, но и боль на пути к этой радости.
Э.Р. — Я благодарю Вас за такое глубокое описание ритуала страдания. Хотя у меня католическое воспитание и я не слишком сведущ в тонкостях православного вероисповедания, но сейчас я чувствую себя вовлечённым во все это.
С. Г. — Я не случайно рассказала Вам о боли и радости православного человека. Вместе с безграничным терпением
они имели величайшие исторические последствия для русского народа. Вы знаете, что наш народ терпелив, он принимает как данность тяжелейшие условия, проникаясь религиозным чувством. Вероятно, именно это положительное, можно сказать святое свойство, позволило тот самый народ так безжалостно использовать во зло, обманывать, истреблять, отдавать на заклание амбициозным политикам.
Э.Р. — Хотел бы высказать одно соображение, которое, наверное, покажется Вам горьким, парадоксальным и даже циничным; оно не давало покоя мне вчера, когда я своими глазами наблюдал акт религиозной веры, такой горячей и глубокой. Вы сами только что сказали: жить в тяготах и нищете — привычка русского народа столь же древняя, сколь старо его неисчерпаемое терпение. Между тем, долгие годы политического и экономического угнетения не создали эффекта усиления религиозного чувства. Могу себе представить, в виде гипотезы, что если социальные условия и экономика страны полностью изменились бы, это могло привести к впечатляющему падению религиозности, а десять-двадцать лет настоящего западного потребительства закончились бы смертельным ударом тому религиозному чувству, которое не смогли разрушить семьдесят лет политического угнетения.
С. Г. — Я так не думаю. Наоборот, если представить себе более благополучное государство, более продуктивное общество, то религиозные идеи в этих условиях стали бы развиваться естественнее. Тот процесс трансформации, который энергию страдания превращает в энергию света и добра, укоренён в истории нашего народа. Боль ли создала в России особое религиозное чувство? Или, наоборот, особое религиозное чувство давало народу силы преодолеть боль? Убеждена, что второе. Но если нынешние отчаянные условия продлятся долго, то духовный состав русского народа начнёт разрушаться. Чтобы осуществлять тот религиозный опыт, о котором я говорила, нужны физические силы. Бедные старухи, молившиеся вчера в храме, не смогут дальше продвинуться по пути своей духовности. Вы видели: они уже дошли до крайности. А молодые верующие — менее выносливы, чем старое поколение. Это покажется Вам странным, но это факт. Значит, будущее церкви — в снижении уровня
интенсивности переживания. Очень жаль, ведь здесь корень нашего существования.
Холопова В. Н., Рестаньо Э. София Губайдулина. М: Композитор, 1996. 360 с.