Для меня обучение в Школе-студии МХАТ, как и для всех студентов, началось с уборки здания Школы-студии в проезде Художественного театра, дом За (сейчас в этом помещении располагаются учебный театр, музей МХАТ, коммерческие структуры, а Школа переехала поближе к Тверской). Такова давняя традиция: все неофиты драили, драят и будут драить Школу во веки веков. ‹…›
Начались волшебные дни. На языке сегодняшнего поколения подобное состояние называется «балдением». Когда еще ничего не понимаешь, что с тобой происходит, чего от тебя хотят. Ты почти вслепую продвигаешься в том направлении, которое тебе задают педагоги, но твоя чуткая природа ощущает, как пробуждаются в тебе неведомые ранее силы...
Хотя сюжеты на курсе бывали разные. У наших педагогов была такая «игра»: я выступал в роли «чистого» мальчика, а Лариса Качанова, в их понимании, — «чистой» девочки. Вот они все время и пытались соединить наши наивные души. А мы не то чтобы испытывали взаимную антипатию, но интересы наши шли в абсолютно разных направлениях. Тем не менее на занятиях танцем все четыре года мы с Ларисой прокружились в ритмах вальса, танго и всего прочего...
Первый год в Школе-студии — праздник протяженностью в вечность. Радостный сон, пробуждение от волшебного сна. И перманентное изумление: Господи, за что мне все это счастье дано? Как я попал в этот волшебный мир? ‹…›
Место в общежитии я наконец получил во втором семестре и поселился среди таких же молодых, амбициозных людей, приехавших завоевывать Москву.
Провинциалу в Москве, с одной стороны, сложней, а с другой — проще. У пришельца выделяется гораздо больше агрессивного адреналина, ведь ему требуется завоевать столицу — и самому себе, и всем прочим доказать, что успех его не случаен, что не из милости он здесь оказался.
Жизнь наша была бурной. Общежитие располагалось на Трифоновской улице и именовалось «Трифопагой», по аналогии с названием популярного фильма «У стен Малапаги». Наша седьмая пристройка давно уже снесена могучим ураганом перестройки Москвы. Сейчас на этом месте транспортная развязка.
В комнате жили впятером. Боря Никифоров, Игорь Налетов, Коля Сивченко — все со старших курсов. Ко мне особо благоволил второкурсник Володя Поболь. Впоследствии он очень смешно вместе с сокурсницей Нонной Богданович играл сцену Лариосика и Елены Тальберг из «Дней Турбиных», которую ставил мой педагог Борис Ильич Вершилов.
Трифопага была товариществом, радостным сообществом. Ни одной серьезной ссоры не помню: все — по совести. По воскресеньям варился свекольник из банки: огромная кастрюля на всех, куда бросалось граммов сто густой сметаны. Все это выгребалось за день. На второе — пельмени или банка зеленого горошка с полпачкой маргарина. Или кукуруза, тогда еще здравствовавшая, пока ее не стал высеивать по всей площади Советского Союза Никита Сергеевич Хрущев.
Мне приходили посылки из Саратова, которые потрошились порой даже без моего участия. Особенно в этом преуспевал Толя Кириллов, на все претензии отвечавший: «Ничего, в стипешку отдам шоколадом»...
Иногда, конечно, было немного голодновато, но до западания щек и глаз дело не доходило никогда. Осенью на Рижский вокзал приходили вагоны с арбузами. Их мы разгружали и поворовывали, не без этого.
Мы были неизменно ухоженны: благодетельница тетя Катя, комендант пристройки, за рубль стирала и гладила наши рубашки.
В те времена мы везде успевали — и лечь далеко за полночь, и встать рано, и литературу обязательную почитать, и потратить немалые силы на встречи с прекрасными старшекурсницами, и выпить на квартире однокурсника-москвича водочки с салатом «оливье»... Не помню, чтобы кому-то стало плохо на этих «сейшенах».
Возвращались в общагу на бывшем тогда нереально дешевым такси — 10 копеек за километр. Рай. ‹…›
Ефремов был первым среди нас не по должности, а по любви. Всегда. Даже когда ушел из «Современника» во МХАТ по прошествии четырнадцати лет. Это было, как бывает в жизни, когда отец уходит из семьи. Отец любимый, отец — безусловный авторитет... Отец.
Я был влюблен в Олега, ведь он — один из трех моих учителей в профессии: Сухостав, Топорков, но главный учитель — все равно Ефремов. Он дал мне некий компас ощущения себя по отношению к сообществу, сознания себя в сообществе.
Он был не просто вершителем судеб — сказать так было бы неверно, скорее он был вершителем распорядка моей жизни на протяжении довольно долгого времени. Самостоятельным я стал, пожалуй, когда кино окончательно затянуло меня в свою мясорубку, и когда через несколько лет я женился, стал отцом.
По сути, влюбленность в педагога есть защитная прививка против пошлости, глупости, против дурной заразы в профессии. Не случайно же на первых порах критические стрелы были направлены в актеров «Современника»: о нас писали, что мы «все, как один, — Ефремов». Кто-то, может быть, до сих пор остался на него похожим, а с людьми талантливыми произошла желанная метаморфоза — они стали сами собой. При наличии собственного содержания и дарования влюбленность в педагога проходит естественным образом. Сбрасывается, как хитиновый покров, от которого освобождаются тараканы или раки, увеличиваясь в размерах.
А нежная признательность Олегу за мое становление существует во мне на протяжении всей жизни.
Таинство создания нового театра, полемизировавшего с МХАТом, и многое из того, что делал Олег Николаевич, было обусловлено успешностью его актерской практики в театре. В Центральном Детском Ефремов был звездой первой величины. Там же он сделал свою первую, замечательную режиссерскую работу — водевиль Коростылева и Львовского «Димка-невидим-ка».
И сегодня, в мои шестьдесят пять лет, для меня фигура Олега Николаевича Ефремова, конечно, является одной из самых значительных — равно как в годы успеха, так и в годы неудач. Фигура чрезвычайно противоречивая, сложная, драматическая и, может быть, даже трагическая, но удивительная в своем стремлении к переустройству и совершенствованию театра в формах очень ясных и простых. Он придумал и создал новый театр. С Ефремова начался отсчет нового театрального времени. Не могу не рассказать о своих товарищах, вместе с которыми Олег Николаевич начинал «Современник». ‹…›
...Саша Володин — он, конечно, юродивый.
Не в том смысле, что детишки копеечку отняли у него. Просто это единственный в моей жизни мужчина, воин, который на протяжении сорока лет, что я его знаю, извиняется: «Извините, что написал такую плохую пьесу, роль, не то сказал, много выпил... Простите меня, в конце концов, за то, что я появился на свет!» Вот такая личность. Это его свойство на меня, как на актера и человека, производит сильнейшее впечатление. А уж какое впечатление его покаяния производят на женщин — думаю, это не сравнимо ни с чем. И он делает это на «раз», то есть это никакая не дымовая завеса, не мимикрия, не выдуманный образ, который время от времени надо поддерживать в глазах людей. Все идет от кристальности его души. Володин — человек, за всю жизнь, кажется, не взявший ни одной фальшивой ноты. Таких, как он, просто не бывает!
Он для меня — один из самых достойных людей моей страны. Достойнейших. Никогда не оступающийся в вопросах человеческой чести. И все это — в сочетании с его знаменитым носом. Носом Сирано. И так же как у Сирано — с пожизненным стоянием на коленях перед женщиной.
Саша — из немногих друзей, которым я звоню время от времени. Мне доставляет радость напомнить ему, что я его люблю. Люблю, как русский, — преданно и верно. Вот и все.
Недавно его награждали в Кремле. Он воспринял награждение удивительно естественно — опять извинялся. Говорил о своих недостатках, о том, что все еще пребывает в прозе жизни, и о том, что собирается прикоснуться к поэтической части оной. Не знаю, ради кого бы еще я встал в пять утра и полетел в Москву с другого края страны, чтобы поспеть на вручение премии, купив цветы... ‹…›
Познакомились мы в 58-м году способом вполне обычным. У меня был какой-то пересменок между «Делом пестрых» и «Накануне». Режиссер Ирина Поплавская готовилась к съемкам картины «Дом у дороги». Честно говоря, судьбу этого фильма я не вполне даже помню: состоялся ли он, удивил ли зрителей или ужаснул — определенно сказать не могу. Женскую роль в картине должна была играть Люся, и, по всей вероятности, не без ее выбора состоялось утверждение меня на роль мужскую. Собственно, эта работа и была плацдармом, на котором зародились, развивались и окрепли наши отношения, завершившиеся в декабре 59-го года законным браком, зафиксированным в ЗАГСе, располагавшемся рядом с кинотеатром «Форум»: там, где сейчас находится «Мостбанк». Люся к этому времени оканчивала театральное училище имени М. С. Щепкина при Малом театре, а затем стала актрисой «Современника», где продолжает работать и сейчас.
Свадьбу, кстати, первую в «Современнике», мы праздновали в ресторане ВТО — тогдашнем месте встреч, дискуссий, свиданий — родном до боли заведении. Наши ребята вынесли невесту в большущей белой коробке: Люся была так невелика, что и ее подвенечное платье с фатой, и сама она свободно там уместились, — и вручили мне из рук в руки.
Новый, 1960 год мы встретили, вселившись в жилище, которым владел Люсин отец, Иван Иванович Крылов. Ну а в июле 60-го, спустя чуть более полугода после свадьбы, появился на свет наш вполне доношенный первенец — Антон Олегович Табаков.
Вообще, семейная жизнь — вопрос деликатный, и я никогда не стану выносить на публику подробности такого свойства. А по сюжету, ну что же... Мы прожили тридцать лет и три года, почти по стихотворному пушкинскому эпосу. Другое дело, сколько я нагрешил и какова моя вина перед Людмилой... Единственное, что могу сказать: я старался не делать больно.
Что касается воспитания детей — сына Антона и дочери Саши, то процесс этот был уподоблен такому большому комбинату, работающему на энергии любви сразу нескольких женщин: моей мамы, Марии Андреевны, Люсиной мачехи, Марии Мироновны, и приехавшей из Саратова Марии Николаевны Кац. Бог знает, почему Мария Николаевна, или, как ее называли у нас в семье, Колавна, наша соседка по саратовской коммунальной квартире, так любила меня. Это одна из тех вещей, которые трудно объяснить словами. Называя, все равно выводишь либо лишь часть, либо то, что даже не слишком важно, а по-настоящему главное всегда почему-то остается за кадром. Любила, и все. Она приехала к нам жить в Москву, когда умер ее муж, дядя Володя Кац, потому что я был единственным родным человеком на свете, который у нее остался. Антон тогда был еще маленький, и она сразу же включилась в работу.
Как-то раз Мария Николаевна собралась умирать. Она купила саван, белые тапочки и позвала меня: «Вот, — сказала, — сберкнижка, тут деньги, на которые ты меня похоронишь». Я обиделся и сказал, что у меня есть деньги и что я похороню ее и так... И в это время Люся родила Сашу. Малое, беспомощное существо нуждалось в заботе. Колавна встала и стала жить, прожив еще девять лет, пока Саша не пошла во второй класс. Вот какие бывают дела. Колавна была таким цементирующим раствором, что ли, нашего дома. Семья стала сыпаться после ее смерти в семьдесят пятом.
О чем надо сказать непременно, так это о замечательной паре — Иване Ивановиче Крылове и его жене Марии Мироновне. Они были, что называется, абсолютно простыми людьми, так много сделавшими для нас и наших детей.
Иван Иванович был черен, как грач, невелик ростом и добр, как бывают добры, наверное, только бабушки в адрес долгожданных внуков. И не только к Антону с Сашей, но и к своим детям — дочери Люсе и сыну Виктору. Иван Иванович пятьдесят лет проработал в издательстве «Правда», долгими ночами печатая «центральный орган КПСС» и нередко допингуя себя алкоголем во время вынужденных бдений. Он отдал детям все. Да и моя первая прописка в Москве состоялась благодаря Ивану Ивановичу, который, являясь ответственным квартиросъемщиком двух смежных комнат в доме № 7/9 на улице Правды, умудрился прописать на эту жилплощадь еще и меня — оболтуса из города Саратова.
Впоследствии Иван Иванович каким-то образом смог разменять свою квартиру на комнату для нас с Людмилой в этом же доме, но в другом подъезде, и на совсем плохонькую комнатку на улице Писцовая, где и поселился с Марией Мироновной.
Вот так мне удалось ассимилироваться в Москве. Если начать перечислять все места в этом огромном городе, в которых мне приходилось жить, получится довольно большой список, потому что Людмила Ивановна была человеком энергичным и творческим, а стремление к увеличению жилой площади и, стало быть, получению определенных удобств, связанных с этим, было у нас очень даже велико.
Следующим нашим жильем стала однокомнатная квартира с балконом на улице Нестерова, куда мы привезли Антона Олеговича в возрасте до года. Однажды, оставаясь там с ним один на один в течение двух или трех суток, потому что Люся уезжала на съемки, в какой-то, уже критический, момент я обнаружил себя в маленькой кроватке Антона, вкладывающим ему в рот собственную грудь, ибо никакими другими способами утихомирить это орущее чудовище было невозможно.
Затем мы переправились в трехкомнатную квартиру недалеко от станции у метро «Аэропорт», где прожили достаточное число лет. Но и тут мы не остановились на достигнутом, и Людмила Ивановна поменяла эту квартиру на целых четыре комнаты в старом здании, выменянные ею потом на четырехкомнатную квартиру на улице Клемента Готвальда. К тому времени мальчик Антон был уже школьником. Затем воспоследовала трехкомнатная квартира на улице Селезневской, а на том же этаже, как высшая форма награды за вклад в культуру моей страны, мне была выделена еще и однокомнатная квартира, так называемая «мастерская», в которой я должен был предаваться художественным страстям и свершениям. И вот, если я и бывал когда-нибудь удоволенным, как написал Солженицын про своего Шухова, разминавшего кровоточащими деснами дареное колечко твердокопченой колбасы перед сном, в конце одного дня жизни зека, так это в моей мастерской. Потом мастерская стала некой разменной монетой, когда мои дети — то один, то другая — сочетались браком. Довольно долго владелицей квартиры была моя дочь Александра, получившая ее от меня в подарок на свадьбу, ну а последним предназначением «мастерской» был обмен, совершенный Антоном с доплатой на гораздо большую площадь. Но и это еще не все. Моим нынешним пристанищем стала большая квартира на Покровке, в доме, принадлежащем Комитету госбезопасности. На этом мои перемещения по Москве, кажется, закончились. Хотя я не уверен. Все квартиры мне вспоминаются сейчас, как в тумане. Я так много работал все эти годы, что сказать, что жил там, не могу. ‹…›
Применительно к моей актерской и человеческой судьбе лучше, чем Чехов, сказать нельзя: «Неси свой крест и веруй». Я — фаталист.
Всегда много работая не только в театре, но и в кино, я снимался за год в трех-четырех фильмах. Наверное, этот жесткий рабочий ритм не мог не сказаться на физическом самочувствии. Случилось это в 65-м году. Во время посещения выставки в Австрийском павильоне, в Сокольниках, где работала моя близкая приятельница Клара Столярова. Выпив некоторое количество виски и осмотрев все достопримечательности, я было собрался идти в ресторан «Прага», где подавались фаршированные помидоры в виде грибов-мухоморов. И вдруг почувствовал резкую боль — классический «кинжальный удар» под лопатку.
В шестидесятые годы методика лечения инфаркта заключалась в том, что ты лежал пластом семь недель. Сначала я находился в обычной больнице, потом меня перевели в привилегированную — Боткинскую, из обыкновенного отделения которой был отправлен в привилегированное, где три раза в неделю давали черную икру, и где я впоследствии увидел Анну Андреевну Ахматову, тоже там тогда находившуюся. В конце концов на ноги меня поставила Лариса Александровна Тюханова, замечательный врач, дай ей бог здоровья. Пребывание в больнице протекало драматически. Палата была на двоих: умер сначала один мой сосед, потом второй, так что минимум фантазии давал возможность представить себя на их месте.
Однако случалось и забавное.
Когда я заболел, по Москве прошел слух, а по тем временам это был довольно редкий случай раннего инфаркта, что, видимо, я уже совсем плохой. И люди пошли к «умирающему» нескончаемым потоком. Вот уж действительно — «Москва прощалась со своим дорогим товарищем». Мои посетители смотрели на меня какими-то простыми и нежными взорами, ну совсем как в песенке, исполняемой Вадимом Козиным. Мне приходилось старательно им всем подыгрывать: «Что поделаешь, ребята, ухожу... Досвиданьице!»
Все это время очень мужественно и достойно опекала меня моя жена. А когда я уже вернулся в строй, злые языки, которые, как известно, страшнее пистолета, выдали мне версию «романа» Люси с Олегом Ефремовым...
Инфаркт поменял масштаб моих жизненных ценностей. То, что казалось значительным, оказалось менее значительным, а казавшееся маленьким, в результате этого оказалось огромным. На больничной койке в мою двадцатидевятилетнюю голову приходили мысли, похожие на мысли Андрея Болконского, когда он лежал на Аустерлицком поле. Тяжелая болезнь, перенесенная в молодом возрасте, чрезвычайно способствует осознанию того, что ты, баловень на, казалось, бесконечно долго длящемся дне рождения, можешь уйти со сцены неожиданно и непланируемо.
Главное, что я понял, выйдя из больницы: впредь я буду заниматься только тем, что сочту интересным и нужным. С тех пор так и живу.
После больницы я был послан в полусанаторный реабилитационный дом отдыха. Рядом располагалась птицефабрика, откуда нам по дешевке приносили цыплят, и я готовил из них чудесных «цыплят табака». От одиночества и скуки я не страдал: в доме отдыха восстанавливали пошатнувшееся по разным причинам здоровье игроки футбольной команды «Торпедо» и другие замечательные ребята.
Возвращение в театр было очень веселым. Как у Твардовского:
По дороге прифронтовой,
Запоясан как в строю,
Шел боец в шинели новой,
Догонял свой полк стрелковый,
Роту первую свою.
Шел легко, и даже браво
По причине таковой,
Что махал своею правой,
Как и левою рукой.
Отлежался.
И покатилась жизнь со всеми ее веселыми и печальными сторонами бытия. К этому периоду моей биографии относится рождение сомнений в собственной избранности.
Долгое время у меня было такое ощущение, что я никогда не умру. В сочетании с моей философией фаталиста я думал, что в моей жизни абсолютно все события идут, как бы это сказать, только со знаком плюс, все круче и круче, по направлению ad astrum — к звездам, короче говоря. А тут жизнь вдруг так «крепко вдарила по моему одаренному лбу», как написал Аксенов, что все прежние мысли были поставлены под сомнение. Но я этого не испугался. Ушел в работу с головой и через несколько месяцев после инфаркта отыграл премьеру. ‹…›
Напоследок я хочу рассказать о том сокровенном, что все эти годы составляло суть, соль моей актерской души.
В моей жизни существует целый ряд главных ролей, за которые меня одобряли, повышали мне зарплату, а пишущие о театре критики умножали похвалу в мой адрес... Но среди всех этих «знаковых» и шумно-успешных работ существовали такие роли, пребывание в которых было моей настоящей радостью, моим заповедником, куда я никого не пускал, а единолично там хозяйствовал, царствовал и безобразничал.
Больше всего на сцене мне нравилось либо плакать, либо смеяться. А еще интересней проделывать путь от слез к смеху, и не столько самому, сколько заставлять зрительный зал регулярно испытывать эти контрастные эмоции, сила которых зависит от величины амплитуды колебаний чувствований человека.
Это случалось и в спектакле «В поисках радости», и в «Голом короле», и в «Третьем желании», и во «Всегда в продаже», и в «Балладе о невеселом кабачке».
В мой андерграунд я не допускал почти никого, а для его существования совершенно не требовалась подпитки со стороны. Однажды Абрам Александрович Белкин — педагог, который вел у нас в Школе-студии русскую литературу XX века, взволнованно, почти захлебываясь, стал рассказывать, как я играю в «Голом короле». Все во мне так и заныло от счастья, когда я выслушивал эти комплиментарные тирады убедительно-логичного построения. Но опять включилась привычка уводить людей в сторону от моего заветного «гнезда», и я спросил: «А как играл мой однокурсник, Володя Паулус?»
Редко-редко мне встречались люди, совпадавшие со мной в ощущении того, что же все-таки такое есть театральное дело. Тогда они входили в мой заповедник и вступали со мной в контакт. Среди немногих, кто поселился там, конечно, был Женя Евстигнеев. И Валя Гафт. Все.
Я никогда не любил звать людей на спектакли. Но если звал, то на спектакли, где опять-таки было это. Хотя параллельно существовали и более успешные, и более известные мои спектакли.
Когда мне надо было завоевать одну женщину, я пригласил ее на спектакль «Баллада о невеселом кабачке». И сила чувствований братца Лаймона, человека нетрадиционной сексуальной ориентации, заставила эту вполне нормальную женщину смеяться и плакать, раскачав маятник ее душевных колебаний...
Со временем выстроилась целая цепочка подобных по воздействию ролей. Для меня были невероятно интересны герои с психологическо-бытовой тканью поведения, совершенно не похожей на существование моей души и моей психофизики. ‹…›
Не подводя никаких итогов, скажу лишь несколько вещей, которые кажутся мне существенными.
В годы раннего «Современника» было в моде некое гражданское отношение и понимание действительности. Рассуждали примерно так: «Миром правит говно». Это произносилось убежденно, отчаянно и даже категорически. По молодости лет мне эта безнадежность нравилась, и я повторял сакраментальную мысль вслед за старшими товарищами. Но вскоре мне стало скучно. По причине, если хотите, моего корневого жизненного устройства. Довольно быстро я сообразил, что лучше всех поют эту песню люди убогие, или, я бы сказал, сильно подпорченные природой и обществом. А вот которые посамостоятельнее, поавтономнее — те поют совсем по-другому, пытаются что-то сделать для жизни. Они и жизнь-то ощущают как подарок, какой бы трудной она ни была.
Когда-то повесть «Один день Ивана Денисовича» разделила мою жизнь на две половины, перевернув душу и заставив переосмыслить все происходящее со мною.
И вот, спустя десятилетия, я записываю «Ивана Денисовича» на радио в другой стране, в Москве 2000 года... И вдруг испытываю странное ощущение и от смысла написанного Александром Исаевичем, и от опыта собственной души. А потом понимаю, какая мысль не дает мне покоя — все было не зря. За тридцать семь минувших лет душа не умерла: то, что я любил, я по-прежнему люблю, то, что ненавидел, — по-прежнему ненавижу. И плачу от того же, и смеюсь потому же. Хотя... с годами смеюсь чаще. Слава Богу, который дал мне способность хоть иногда видеть себя со стороны. В зеркале ванной комнаты, например.
Табаков О. Моя настоящая жизнь. М.: Эксмо-пресс, 2000.