Геннадий Шпаликов прославился первой же своей картиной «Застава Ильича» («Мне двадцать лет»), снятой Марленом Хуциевым по сценарию, который они написали вместе. Начинал Хуциев без Шпаликова, и тогда это была еще киноповесть в духе «Весны на Заречной улице»: тоже заводской район, только уже московский; рабочий паренек, отслуживший армию; тот же, в общем-то, круг проблем: семья, любовь, поиски места в жизни. То, что стало фильмом «Мне двадцать лет», пришло позднее, с появлением молодого Шпаликова. Этот легкий, зыбкий, летучий диалог, эта интонация, слегка ироническая, этот юмор и неожиданный серьез, и тема отцов и детей — все то, за что досталось картине от тогдашних партийных идеологов, было ново и необычно, и досталось-то, в общем, за эту пугающую новизну и свободу. Это был голос поколения, к которому принадлежал Шпаликов и от чьего лица он говорил. Первого поколения, которое перестало бояться.
Сценарий не драматургичен. В нем нет столкновений и конфликтов, предписанных законами драмы. Это исповедальная проза. Сценарий написан прозой и снят прозой, если позволено так выразиться. И это еще одно открытие, честь которого делят по праву писатель и режиссер. Сколько раз я слышал, что кино — грубое искусство, слышал это даже из уст такого утонченного человека, как Михаил Ильич Ромм: грубое искусство. То есть в том смысле, что в нем все должно быть договорено до конца; все эти нюансы, подтексты — скорее для книги, там вы можете остановиться, перечитать страницу, подумать, ощутить то, что сказано между строк. Другое дело — зрелище! И вот вам фильм, где как раз и читаешь между строк, где сама атмосфера — скажем, первомайского праздника на улицах Москвы или ночного Садового кольца с синхронно мигающими светофорами и стихами, звучащими за кадром, есть содержание, а не обрамление, суть, а не только форма.
Я почему-то вспомнил деталь, одну из множества, поразивших меня в то время. Молодые герои картины, он и она, приходят на открытие какой-то выставки, вернисаж. Это тоже «не в сюжете», так как никаких особенных событий на этой выставке не происходит: могло быть, а могло и не быть! Но — выставка. И там, если не ошибаюсь, на лестнице, случается какой-то интересный с виду молодой человек, и героиня знакомит с ним своего парня. Такая беглая встреча на ходу. «Кто это?» — «Мой бывший муж». И только. Так легко и просто. «Бывший муж» потом уже нигде в картине не появляется. Мелькнул. Никаких чувств — ни сожаления, ни досады ни с той, ни с другой стороны, ни тем более, вражды (ведь из-за чего-то развелись), как это было бы в любом прежнем фильме, повторяю, прежнем. Это уже другое поколение: вот так они расстаются, так невзначай «пересекаются»: «Привет» — «Привет».
Не могу объяснить, но в этом проходном эпизоде, как и во многих других, была для меня захватывающая новизна, какой-то неведомый алгоритм жизни пришедшего поколения. Это то, что знал Шпаликов. И, как оказалось, он один. Фильм пропитан этим незаемным знанием, оно в деталях, в подробностях поведения, в самом настроении, так чутко уловленном и переданном другим поэтом — режиссером. Мальчишка бежит стремглав по переулку, сбивая палкою сосульки из водосточных труб: весна! Это авторский кинематограф двоих. ‹…›
Гена купался в лучах славы. Из «Заставы Ильича» он тут же легко и уверенно перешагнул в «Я шагаю по Москве»; не помню уже, как назывался этот сценарий сначала. Гена писал его в Болшево на моих глазах, говорил, что это будет рассказ о совсем бедных московских ребятах. О бедных не получилось — то ли у самого Гены, то ли у режиссера Гии Данелия, но фильм симпатичный, прошел с большим успехом, и в нем опять Шпаликов и тот же его победительный мажор и азарт.
На «Ленфильме» Гена принят был с распростертыми объятиями, получил здесь постановку — ставил собственную «Долгую счастливую жизнь» с Инной Гулая и Кириллом Лавровым в главных ролях, с замечательным оператором Месхиевым. Долгая счастливая жизнь — в этом определении не было и малейшего лукавства, такой виделась будущность. Герои Шпаликова веселы и раскованны, они — хозяева жизни, они всюду, как дома, в них нет мрачности будущих или уже явившихся героев Шукшина, нет рефлексии персонажей «Июльского дождя». «Бывает все на свете хорошо, в чем дело, сразу не поймешь...» Стагнация и разочарование копились в воздухе, но Шпаликова, как я понимаю, это не коснулось, муза его оставалась легкой и радостной. Можно порассуждать о том, как менялось, как тяжелело время, недолго тешил нас обман, и не это ли в конечном счете причина гибели таких талантов, как Шпаликов, не выдержавших другого, так сказать, напряжения в сети. Но нет. Запил он по причинам, увы, более заурядным — не потому, что не состоялся или разочаровался, а потому что это болезнь, и она его не обошла. Из богемной компании, к которой еще со вгиковских времен принадлежал Гена, может быть, один только он не выдержал, другие благополучно реализовались, вовремя, что называется, взявшись за ум. Так было, наверное, во все времена. Только не надо умиляться.
Не стал бы, как водится в таких случаях, винить кого-то в равнодушии. Уж Гену-то и любили, и баловали, и заботились о нем все сообща, когда стало совсем худо. На моих глазах его родительски опекала чета Урусевских — Сергей Павлович и Белла Мироновна, с которыми он делал фильм о Есенине, до этого — Лариса Шепитько, они сделали вместе сценарий «Ты и я»; потом супруги Швейцеры, пригласившие Гену делать с ними картину о Маяковском. Добрый, прелестный Гена сумел внушить к себе уважение именно в том качестве, в каком он пребывал — с внезапными исчезновениями и появлениями, фантастическим враньем, одалживанием денег и всем прочим — никому другому этого не простили бы, а с ним носились. Гена пропадал и появлялся, просил взаймы, снова исчезал, и не было тут ни скрытого протеста, ни каких-то еще внушительных социальных причин. Не было, что поделаешь. Это правда. К последнему сценарию Гены я в какой-то мере причастен. В Болшевском доме, когда Гена в очередной раз плакался на безденежье, я усадил его писать заявку, а сам отправился на студию Горького к друзьям-редакторам с просьбой немедленно заключить договор, который, вы совершенно правы, скорее всего исполнен не будет, а аванс пропадет, не будем строить иллюзий, но мало ли у вас, черт возьми, пропадает авансов, и с кем вы только ни подписываете договора, а тут святое дело, и оно вам зачтется!
Тем временем в Болшеве наши общие друзья неотступно опекали строптивого Гену: Марк Розовский сторожил его возле комнаты, а сценаристка Инна Филимонова отбирала у Гены написанные странички и за ночь таким образом отпечатала заявку.
Аванс Гене заплатили. И что интересно, он не «пропал». К удивлению добрых наших редакторов Гена не заначил деньги, а взял да и написал сценарий. Другое дело, что он не мог быть поставлен. И как раз потому, что обладал достоинством, которое если и могло быть оценено, то только со знаком минус, а именно — пронзительной искренностью автора.
Это сценарий «Прыг-скок, обвалился потолок». Он напечатан в посмертном однотомнике Геннадия Шпаликова. К сожалению, так и не нашлось режиссера — даже и в новые уже времена, — который взялся бы за его постановку. Единственная попытка, о которой я знаю, заглохла почему-то в самом начале.
Но, может быть, как и другие хорошие сценарии, вещь эта прежде всего — для чтения. По крайней мере, чтение само по себе впечатляет. Девочка-подросток, неблагополучная семья, пьющий отец, все до боли знакомое. Сначала этот пьющий Юра пахал на какого-то хитрого господина у него в гараже, чинил машину; тот с ним не расплатился. Юра, добрая душа, простил ему долг, потом с ним же и выпили. Юра буянил. Скандал. Жена, мать девочки, — в милицию, куда же еще. Мужика сажают. Суд, тюрьма. Жена опомнилась, да уж поздно. Теперь с дочкой возят ему передачи.
Вещь эта трогает даже не тем, что в ней прописано, не самой интригой. Героев жалко. Но тут речь о большем. Тут за типично бытовой ситуацией нечто, не побоюсь сказать, надбытийное, метафизическое. Тут сказано больше, чем рассказано. Тут — обо всем и обо всех.
В сцене суда, что мне остро запомнилось, и сам подсудимый, и его отец, приехавший из другого города, ведут себя с какой-то поразительной беззащитной, даже равнодушной покорностью судьбе. Это не придумаешь. Это надо так знать и чувствовать свой народ. Что говорит простой человек, отец, узнав от снохи, что посадили сына? «Ну, тюрьма — согласился Алексей Петрович. — Чего хорошего? Обрили?»
А после приговора — сыну: «Юрка, ты держись! Ни о какой милости не проси! Понял? И ты молчи, — приказал он Ксене. — Тоже, цирк устроили. Пошли!»
Ни малейшей попытки подсуетиться, найти какие-то ходы, воспользоваться наконец своими законными правами. Какие там права? «Юрка, ты держись!»
Через три года Гена наложил на себя руки в комнатке на втором этаже коттеджа в Переделкине. Григорий Горин, единственный врач, оказавшийся поблизости, вытаскивал его из петли.
На письменном столе оставался листок со стихами:
Все прощания в одиночку.
Напоследок не верещать.
Завещаю вам только дочку.
Больше нечего завещать...
Гребнев А. Фильм, сочиненный на бумаге // Экран и сцена. 1998. № 19. Май.