Конец июля 1927 года
Два письма Алексея Гана Эсфири Шуб
Эди!
Все эти дни я много думал. Думал о себе и о тебе; думал о нашем. Пришел к заключению: наше — это я и ты, любящие друг друга мужчина и женщина и… два работника, работающие в одной школе, делающие на социальный заказ.
Додумал и пришел к заключению: так нельзя. Это неверно.
Без фракционности искусство — это клякса, без фракционности,
без партийности борьба за новые виды художественного труда это —социальный эклектизм. С ним и при помощи его социального заказа не выполняют. Вот уже вторую неделю я один. Читаю и думаю. Вспоминаю и проверяю. Делаю выводы.
Нет, нет, и нет! Я не согласен, не соглашусь.
С тех пор как ты, «объективно», стала работать самостоятельно, ты решила, как и многие мои бывшие товарищи и соратники, что ты вольна вести себя сепаратно, как находишь… нужным и правильным путем идти к цели.
Этого никогда не надо отнимать, ибо это мешает делать. Иди.
Но я должен быть честным и в данном случае, т. е. наше: любящие и работающие должны быть поставлены на свои места. Я тебя люблю, но делать с тобою не могу, не буду, ибо с изменой не дружат, а враждуют; на измену любящие отвечают ненавистью. Я ненавижу твою работу так же, как ненавижу работу творцов Потемкиных, шестых частей мира и других спекулянтов нашего времени. Я люблю и принимаю работу большой культуры, хотя бы она была и вне моего лагеря. Чаплин и Кулешов — всегда останутся для меня друзьями, ибо эту работу они делают и помогают мне в том, что я называю производственной сноровкой и производственной культурой. Хохлова и Гарри Картэр[1] всегда останутся для меня большими друзьями, ибо они наталкивают меня на пути, на которых мне легче искать метод, с помощью которого я действительно подойду к каждому живущему, чтобы он стал лучшим демонстрантом быта и жизни.
Твоя разносторонность, что ты сегодня можешь говорить со мной (и соглашаться), сегодня же говорить с Эйзенштейном (и увлекаться), сегодня же говорить с Кулешовым (и понимать), сегодня же говорить с Вертовым (и интересоваться) и сегодня же говорить с Родченко (и млеть в беспредметной дружбе) и, наконец, принимать английских переписчиц на машинке, репортеров из блядской кино-печати,
[одно слово нрзб] живо с холуями а ля Трайнин[2] и многое другое — все это разъединило меня с тобой, все это запрещает мне говорить с тобою о школе и социальной работе.
Но я тебя люблю. Ты слишком много дала мне и уж больно много носишь моего, чтобы я просто мог уйти от тебя так же, как я ушел
ото многих.
Мы, вероятно, встретимся в Ленинграде. Я поеду в Ленинград
ночью 31 июля. И я хочу, чтобы мы к этим вопросам не возвращались. Они решены временем, фактами и нашими поведениями.
Все это следовало написать, а не говорить об этом, ибо разговоры ни к чему не приводят любящих изменщиков. Каждый убежден, что он прав… а потом целуют друг друга.
И первое и второе письмо твое мне не по душе. Самое ужасное, когда слова расходятся с делом.
До встречи
Ган
Аничкино письмо не посылаю. Уж больно оно хорошо! Читаю его каждый день. Какая умница и хорошая девчонка. Любить ее здорово.
Эди!
Ты прочтешь это при условии, если примешь мою просьбу, с этого дня мы с тобою не будем говорить на эту тему, чтобы снова и снова что-то выяснять, как-то забывать для того… чтобы снова выносить на улицу наши провалы.
Как это ни горько, но я должен уйти из дома. Я ухожу. Я в среду на лето уезжаю и за это время перееду вовсе. Завтра иду в домоуправление и прошу дать мне и отцу помещение в переднем флигеле. Я не хочу мешать тебе в работе, огорчать и отяжелять твою жизнь. Со мной тебе трудно — это я знаю. С больными вообще трудно. Я тебя встретил тоже не здоровой. Но я помог тебе не только вылечиться, но и работать. Вылечил я тебя потому, что знал, чем ты больна. Сделал из тебя производственника, ибо имею на это культуру. Не одна ты и не один Веснин[3] стали делать так, а не иначе. Таких товарищей у меня больше. Но из всех из них
только Веснин по большому и честно всюду и везде говорит: «Я начал делать по-новому только потому, что Ган указал мне на это».
С больными жить трудно вообще. Но еще труднее, когда не знаешь, чем он болен. А ты не знаешь, чем болен я. Ты думаешь, я алкоголик. Тебе кажется, что мне нужно в санаторию. Канабих тебе всё рассказал. Вы пришли к заключению, а я всё нарушаю и сам себе врежу. Нет, это не так.
Я действительно болен, но болезнь моя иного порядка. Еще и еще
раз говорю: я никак не могу родить. Я никак не могу взяться за работу, пока не решу главное — что надо делать. Вы все решили, как нужно делать, а я никак не разрешусь, что делать. Наша эпоха дьявольски сложная. Мы пережили революцию социального порядка. Это необходимо понимать при активном участии в строительстве. Я это понимаю и решаю. Вот в чем моя болезнь. Но рядом с этим злость, грубость и непременное желание вынести все мои провалы наружу — привели меня к желанию уйти.
Это не слова. Это уже действие.
Прости меня за все огорчения. Я люблю тебя и ухожу в любви к тебе, хотя и много горечи уношу после нашего.
Еще раз прошу, не настаивай, не говори со мной на эту тему.
Прощай
твой Ган,
который никогда больше не будет иметь жены.
Письмо Эсфири Шуб Алексею Гану
1
Ган! Если твоя записка прощальная — это совсем плохо —
2
Она звучит как угроза и укор —
3
Слово «бред» это не мелкий укол.
Плохо ты понимаешь —
4
Я два месяца в последний раз верила
и больше не верю
Мне это больно и страшно,
а ты пишешь «укол»
5
Ты уезжаешь слишком поспешно —
Так не уезжают —
6
Я больна, я 8 дней тебя не видела —
ты в эти 8 дней второй раз пропил
свою возможность отъезда —
7
Я хочу быть с тобой до конца искренней —
Если б у меня и были сейчас деньги
я бы ни рубля на руки тебе бы не дала —
8
Поэтому, если хочешь моей помощи —
подожди 1–2 дня —
и я все что смогу сделаю
Сама достану билет
и деньги сколько смогу дам в момент отхода поезда.
Как это ни больно, но это так —
Я не верю тебе —
не совсем верю и твоей записке
Мне очень плохо —
9
У меня нет ни денег, ни пайка,
значит все, что я могу сделать,
я хочу сделать наверняка. Вот и всё —
10
и еще —
я теперь уже совершенно точно знаю,
что по человечески я ни капельки тебе не дорога.
Э.
Письма Алексея Гана Эсфири Шуб / Публ. В. Забродина // Киноведческие записки. 2000. № 49.