Про Лену рассказывали всякое, и поэтому, когда Герман сказал, что вечером придет с Лизой и Леной, фактически все было уже решено.
У Лены были совершенно белые волосы и тонкий, немного обиженный рот. Она красиво курила длинную сигарету и красиво стряхивала пепел длинными пальцами без украшений. Выпив две рюмки, она спела по-польски длинную грустную песню, в которой все время повторялись слова «То ест ден», и песня очень понравилась Крылову. Ему и вообще все нравилось в этот вечер, и до вечера — днем — тоже все нравилось, да и вчерашний день был прекрасным, и, как это ни смешно, позавчерашний — тоже, и так без конца. Лена пела негромко, чуть покачиваясь, и под ее пение Крылов думал о нынешней осени, долгой и солнечной, о том, что все, в сущности, складывается прекрасно — вот и работа подходит к концу, и друзья — все такие отличные люди, и девушки смотрят на него преданно и влюбленно, и шеф, прочитав наконец кой-какие соображения Крылова, впервые на его памяти улыбнулся и сказал: «Молодчина вы, Алеша».
«Девочка из „Интуриста“» — говорили про Лену друзья Крылова, и он думал, что, видимо, сойтись с ней не бог весть какая сложность, но это несущественно, и вообще, какое это имеет значение в общей цепи любовных удач?
Между тем, вечер шел как по маслу. Герман острил, Лиза танцевала чарльстон, полузакрыв глаза и выворачивая ступни ног, обутые в остренькие туфельки, музыка играла что-то очень веселое, потом Герман встал, обнял Лизу за талию, коснулся губами ее уха, и они исчезли в соседней комнате. Крылов и Лена остались вдвоем. Ему хотелось поделиться с ней, как-то приобщить к этому дивному состоянию покоя и всеобщего благополучия, и он сказал умиротворенно:
— Вот, Леночка, вот так вот и живем.
— Знаете, Алеша, — сказала Лена, — если вас тяготит разговор, давайте лучше помолчим.
Они выпили и помолчали. Следующую рюмку Крылов предложил выпить на брудершафт.
— Первое отделение проходит гладко, — сказала Лена, вставая.
Крылов почувствовал, как во время поцелуя рука Лены сжала его плечо. Поцелуй был очень долгим.
«И зачем мне это? — подумал Крылов. — Она ведь с психологией».
«Господи, — подумала Лена, — он очень милый, но все это не так, совсем не так, господи боже мой, почему же каждый раз это не так?»
— Я пошла, — сказала Лена.
— Перестань, — сказал Крылов, — что за глупости?
Он взял ее за руку, рука была очень тонкая и мягкая, совсем безжизненная рука. Лена пожала плечами и осталась. Они снова молчали, молчание становилось неловким, особенно теперь, но Крылов никак не мог оторваться от этого прекрасного самочувствия сплошной удачи, и каждый пустяк, на который он обращал внимание, напоминал ему о том, как, в сущности, все прекрасно складывается. Из соседней комнаты слышны были приглушенные голоса Лизы и Германа.
Лене было четырнадцать лет, когда Гоги Беридзе, влюбленный в ее приятельницу Машу, пригласил Лену к себе на встречу ноябрьских праздников. В последний момент выяснилось, что Маша не пойдет, Лене тоже нужно было отказаться, но это было так привлекательно — взрослые люди, знающие все, вернее, знающие все, чего не знала Лена, и она тоже взрослая, во взрослой компании, вино и так далее. Как водится, все пили и танцевали, а потом разбрелись по углам. «Это совсем не больно, — сказал Гоги, — всего двадцать минут». Лена вырвалась. «Ну и дура! — крикнул Гоги ей вслед. — Двадцать минут каких-то! Сопливка!»
Квартира была огромная. Лена бродила длинными коридорами, стояла перед зеркалом в передней. После всего происшедшего, что каким-то странным образом сразу же стало известно всем, никто не проявил к ней никакого интереса. «Почему двадцать минут? — думала она. — Почему именно двадцать?» Цифра приобретала в ее голове загадочность точной, но непонятной формулы этого. В комнате, где только что танцевали, было пусто. Тускло светила маленькая настольная лампа. Почему же все-таки двадцать? «Ребята, — крикнула она наугад, чувствуя дикую, неодолимую потребность прервать эту тишину, это вынужденное одиночество, — может, поиграем во что-нибудь?»
Спокойные и тихие, Лиза с Германом вошли в комнату.
— Мы уходим, — сказал Герман, — Лизе завтра рано вставать.
Лена тоже решила уйти, но Крылов запротестовал, и она осталась. Они несколько раз поцеловались, и Крылов пошел на кухню варить кофе.
Оставшись одна, Лена с наслаждением вытянула ноги. Комната была очень тихой, очень плавной, со своими темными углами, и блеклыми гравюрами на стенах, и огромным, похожим на юбку ситцевым абажуром. Едко пахла непогашенная сигарета, и от этого запаха, от этой плавности и покоя она вернулась к тому, прежнему, непроходящему, но и не возвращающемуся, оставившему ее раз и навсегда в каком-то среднем, двойственном положении.
— Хорошая книжка? — спросила Люська.
— Сплошной секс, — ответила Лена и сделала стойку.
— Да перестань ты выпендриваться, — плаксивым голосом сказала Люська, — я тебя серьезно спрашиваю. Читать-то ведь нечего…
Ловко перевернувшись в воздухе, Лена вскочила на ноги, пригладила короткие волосы, отросшие на затылке бледными косичками, и, прищурившись, спросила:
— Нет, Люсь, а честно, тебе зубы не мешают целоваться?
— Вот глупая, — фыркнула Люська и, послюнив палец, перевернула титульный лист «Озорных новелл».
— Нет, правда. А у тебя честно ничего такого не было?
— Ну, вот тебе и раз… — Люська низко наклонилась над книжкой, но все равно было видно, как она покраснела.
— Нет, честно?
— Честно, — почти шепотом сказала Люська.
— Нет, Люся, а со мной правда что-то творится. — Лена села на шезлонг, вдруг перехватило дыхание, как будто все начиналось. — Я как-то не в себе. Ни о чем не думаю, ну вот ни столечко. И даже не пою про себя. Раньше всегда пела. Или думала. А теперь не пою. Надоели все песни. А дир — идиот, мне на него наплевать, если ты думаешь, что это из-за школы. Наплевать мне на школу. Вот смех — Ленка в школьном платьице. Я к нему вхожу, вызывали, говорю? А он говорит, это правда, говорит, что вы замужем? Я говорю, нет, неправда. А он говорит, почему, говорит, так нерешительно отвечаете? А я говорю, ну что за чушь, кто это выдумал? А он говорит, вся школа говорит. А я говорю, пожалуйста, говорю, сделайте медицинскую экспертизу. Тут он как заорет, ногами затопает, на ты перешел, ты, орет, мне всю школу позоришь. Я и забрала документы. Глупо, да?
— Не знаю, — сказала Люська, — не могу я тебя понять.
— Никто не может. Я и сама…
Она не договорила, потому что к дому подкатила машина. В ветровом стекле сияли привычными улыбками лица Ивана и Рубена. Они были очень взрослые люди, Иван и Рубен, не то физики с каким-то сложным уклоном, не то химики. Люське нравился Рубен, худощавый, застенчивый, с большим кадыком и грустными глазами. Он ухаживал за Люськой как-то печально и робко, много молчал или рассказывал невероятные истории своих детских странствий по Кавказу. Иван ухаживал за Леной, и Лена принимала его ухаживания, хотя он и не нравился ей ничуть, а совсем наоборот — ужасно не нравился, но после того как уехал Славка, она только и думала о том, чтобы убить как-то время, а с Иваном убивать время было очень легко и весело. Ей не нравилось в нем все — манера говорить, подпрыгивающая походка, руки, тонкие, с синими жилками и плоскими ногтями, жировик на спине, который она видела во время купания, не нравилась его полосатая шерстяная рубашка и то, как часто он целовал ей руки. Но после Славкиного отъезда все это было несущественным, нестойким, сторонним, не относящимся к ней, только к ней.
— Здравствуйте, милые девушки, — сказал Иван, открывая дверцу.
Огонь вспыхнул, едва не опалив пальцы. Но это было даже приятно, как и все остальное, что происходило с ним сегодня. Приятно было сыпать в кофейник густой коричневый кофе, приятно было с треском вскрыть желтую пачку какао и взять оттуда одну, только одну ложку светло-коричневого песка, а потом смотреть, как смешиваются между собой эти две субстанции, чтобы вскипеть в чудный напиток, такой вкусный и легкий, очищающий голову и вызывающий то состояние ясности и уверенности в себе, которое необходимо всегда в подобных ситуациях. Он налил в кофейник кипяток, и чувствовал особенную четкую целесообразность и ловкость движений, и уже предвкушал восхищение Лены и завтрашнее утро, когда он будет читать газету, а Лена — смотреть на него преданно и влюбленно, как, впрочем, смотрела бы и любая другая девушка на ее месте после такой прекрасной ночи, с этим кофе, сваренным так по-мужски, так ловко и уверенно им, сильным, остроумным и талантливым человеком. Талант проявляется во всем. Так говорит шеф, а уж ему не занимать таланта. В любви, в работе, в чашке кофе, поданной элегантно и просто. И что из того, что это всего лишь Лена из «Интуриста», почему бы и ее не одарить частичкой собственной красоты?
— Обратите внимание, — сказал Иван.
Все посмотрели на маленькую сосну, к которой был прибит плакат: «Не поднимай на лес руку, он служит сыну, отцу, внуку». Все засмеялись.
Машина катилась по шоссе.
— Мы лирики, — тихо сказал Иван, — неисправимые лирики, в этом вся наша беда, а, Руби?
Рубен повернулся назад, и лицо его приняло то самое застенчивое выражение, которое так нравилось Люське. Он пожал плечами.
— Физики — лирики, — сказал он.
— Сегодня мы проведем необыкновенный вечер, — продолжал Иван. — Мы отправимся на поиски Круглого озера. Это озеро осталось со времен Первой мировой войны, оно — след первой в мире бомбы. Сами знаете, что за самолеты были тогда. Летчик хотел сбросить бомбу в самую, можно сказать, гущу войск, а попал в лес.
— А разве здесь была война? — спросила Люська.
— Была, была, — быстро ответил Иван. — Это — наш маленький Освенцим. Памятник первому разрушению.
— Море! — закричала Лена. — Море!
Рубен резко затормозил. Люська первая выбежала из машины и, минуя низкие сосны, понеслась вниз. Волна бежала навстречу.
— Остановись! — крикнула Люська. — Брюки вымокнут!
— Кофий подан, — сказал Крылов.
Он поставил на стол маленькие зеленые чашечки и принялся разливать кофе.
— Это особый рецепт. Это кофе истины. Ты выпьешь чашку и узнаешь все, что хочешь узнать.
— Чудно, — сказала Лена, — но я ничего не хочу узнавать. Я все знаю. Сейчас мы выпьем кофе и ляжем в ту кровать и будем делать вид, что это как раз то, чего нам хочется больше всего.
— Здорово, — сказал Крылов, — я готов влюбиться в тебя.
— Чудно, — повторила Лена, — все идет как по нотам.
«Она занятная, — подумал Крылов. — Она гораздо тоньше, чем я думал. Но если думаешь так о женщине, с которой собираешься спать, значит как раз ничего толком и не выйдет. Но в конце концов какое это имеет значение?»
Она раздвинула сухие кусты и чуть не вскрикнула. Черная блестящая чаша, оправленная в слабую зелень и желтизну осоки, лежала перед ней. Озеро было идеально круглым и чуть пологим, как будто гладкая поверхность спускалась к ее ногам от того берега. Мягкий пар поднимался над черной водой, и Лена уже была не Лена, а лесная девушка, стоящая над черной колдовской чашей, а вокруг чаши, словно незажженные свечи, толпились прямые сосны.
— Ну? — услышала она голос Ивана. — А? Что я говорил?
— Озеро как озеро, — равнодушно ответила она.
Крылов обнял ее. Рука его медленно скользила по плечам, по волосам, по груди. Другой рукой он поставил на блюдце чашку, и чашка пронзительно тенькнула. Она ждала. Она вся напряглась в ожидании, она сидела, не касаясь спинки кресла, и думала: «Сейчас, вот сейчас…» И вместе с тем очень спокойно она наблюдала, как менялось его лицо. Углы губ опустились, на скулах обрисовались жесткие желваки, взгляд стал невидящим и каким-то беспомощным. «Сейчас, — сказала она себе, — ну, вот сейчас…»
— Лена, — сказал Крылов, — если б ты знала, Лена…
Все кружилось, кружилось. Его руки были неприятны ей, обстоятельные руки обстоятельного неторопливого человека. «Это от водки, — думала она, — конечно же, от водки. Тогда все было совсем не так. Но какая разница, если его нет, если его никогда, это нужно только понять, никогда не будет». Она вырвалась и сделала несколько шагов по направлению к озеру. Озеро медленно двигалось. И сосны, стоявшие вокруг, словно прямые незажженные свечи, тоже медленно кружились. Вода была черной и непроглядной. Это была не вода, а стекло, черное прямое стекло. Она сбросила туфли и прыгнула через заросли осоки.
— Сумасшедшая! — крикнул Иван. — Здесь страшно глубоко! Здесь нет дна!
Ноги по щиколотку ушли в мягкую глину. Вода оставалась такой же черной и неподвижной. «Какая ерунда, — подумала она, — какая чушь. Славка рассказывал, что один йог запросто ходил по воде. Для этого нужно только подчинить себе мускулы».
— Внимание! — крикнула она Ивану. — Нужно только подчинить себе мускулы!
Он схватил ее за плечи. Теперь движения его стали торопливыми, и Лена с удовлетворением отметила это. И тотчас все остановилось. Озеро и сосны. «Все равно, — подумала она, — все равно».
Это была постель отца, и одеяло тоже его, Крылов помнил, как они с мамой покупали это одеяло в Гостином — на день рождения. «Что за стариковские подарки?» — сказал отец, получив его утром. Он не верил в болезнь до последней минуты, хотя в нее верили все, и это было самое страшное. Худой, желтый, в жалкой больничной пижамке и стоптанных туфлях, он все строил планы и смеялся каким-то странным смехом, которому он научился в больнице. А все вокруг знали, прекрасно знали, что это конец, и конфузливо усмехались, разговаривая с ним. Может быть, это они и заразили его своим ужасным знанием простых вещей — ну, например, что от этого не вылечиваются, что никогда не бывать ему в Ялте, на улице Челюскинцев, где когда-то стояла вилла «Ксения», зеленый домик с тремя резными башнями.
— Я хочу пить, — сказала Лена.
Крылов сбросил одеяло и посмотрел на нее. Она лежала тихая и спокойная, и колени ее, гладкие и прозрачные, словно фарфоровые чашки, казалось, чуть светились в темноте.
— Сейчас, — торопливо сказал Крылов, — сейчас…
«А что мне теперь осталось? — думала она. — Господи, как я его любила. Как все сжималось и падало, а потом просто было нельзя касаться его. Он только брал мою ладонь, и сразу же все начинало кружиться, кружиться, самой тоже хотелось кружиться и чтобы это не кончалось. Почему это все могло быть так? Он догнал меня на путях и стал ругать. „Да напряги ты свои куриные мозги“, — кричал он. Я заплакала, потому что решила, что он больше не любит, а потом мы ушли вниз и сели на скользкие серые бревна, очень неудобно, и снова все началось, так, что потом головная боль и как будто его руки все еще на моих плечах. Почему же теперь не так? А еще он не приезжал и не приезжал, я сидела на вокзале и с каждым поездом казалось — все, не выдержу, сойду с ума, но было утешение — следующий поезд. Всегда есть утешение. Он пришел в середине дня со стороны поселка, помахивая голубым плащом, — он боялся дождя или просто ему нравилось, что у него такой красивый плащ. Мы сидели на траве, а этот режиссер чинил свой ломаный роллер. И сказал: „Смотри-ка, твой дружок прибыл“. Я вцепилась в землю, думала, закричу, и опять эта волна от одного его присутствия. А сама стала смотреть прямо перед собой, как будто мне и дела нет до него. Он подошел и, вовсе не стесняясь Люськи, поднял мою голову и поцеловал. Это было последний раз. Но теперь-то был не он. Он не мог быть этим, с таким запахом и такими руками. Такие руки ничего не упустят, будьте уверены. Иван никогда не отказывался от чая, хотя бы только что позавтракал. Он и любит так, чтобы ничего не упустить, ничего не забыть…»
Она встала и сделала несколько шагов.
— Куда ты, Лен? — почему-то шепотом спросила Люська.
Он боялся ее заспанного лица, утренних несвежих поцелуев, вялых разговоров о будущем. Он не смотрел в ту сторону, где она одевалась, и только слышал движения в темном углу комнаты. Движения эти были такие неслышные, такие подавленные, но и легкие вместе с тем, что вдруг захотелось плакать.
В соседней комнате часы ударили семь раз.
Крылов соскочил на пол и, подойдя к окну, отдернул занавеску. Мягкое матовое утро повисло над ним. Ночью прошел снег, тонкими неверными пластами он лежал на крышах, и там, где он стаял, крыши были кроваво-красные и тускло блестящие.
Лена стояла в углу комнаты. Она не смотрела на Крылова, она просто стояла — так, как если бы уже ушла. И, видимо, что-то нужно было сказать или сделать, но он не знал, что именно. Конечно, можно было подойти и коснуться рукой ее белых волос и глаз и сказать что-то такое: «Ну-ну, все в порядке. Позвони мне днем». Но это было не то, совсем не то, и по молчаливому сговору они знали это. А она уже шла — наискось, к дверям, всего несколько шагов, не говоря ни слова, наполовину освещенная утром и снегом, и красными крышами, и чувство потери, от которой никак не уйти, никак не остановить которую, наполнило вдруг все, что раньше называлось просто Лена, что не казалось таким длинным и пологим, как этот ее путь от окна к двери.
— Пока, — сказала Лена.
И он услышал, как заскрипели половицы в коридоре, а потом жестко хлопнула дверь.
Двор был заснежен. Снег покрывал узкий гребень стены и зубья заборчика, уходил в глубокий провал арки и неровно белел на ступеньках подвала. Крылов распахнул окно. Он не почувствовал холода, он просто не заметил его, он знал, что вот сейчас стукнет дверь и Лена пойдет по этому снегу, пойдет куда глаза глядят, все такая же беловолосая и спокойная. И сразу же стукнула дверь, наполнив весь дом сдержанной дрожью, и Лена вышла на ступеньки. На мгновение она задумалась, потом ступила на белые булыжники, оставив тоненький след. Потом оглянулась и, внезапно нагнувшись, схватила что-то и поднесла ко рту. И сразу все в ней переменилось, хотя следы оставались такими же тоненькими — черные точки и черточки на снегу, — и вдруг запрыгала к арке, и следы сразу смешались, превратившись в один длинный след.
И тогда, сразу успокоившись и вспомнив вчерашнее расположение духа, Крылов подумал, какой восхитительный день предстоит ему. Как в одиннадцать часов он проснется и побежит на кухню варить кофе, как от кофейника будет валить пар, а он усядется за стол с газетами, и тогда придет Ленька и они примутся болтать, а потом позвонит Герман и спросит: «Ну как?»
А он скажет: «Иди ты к чертовой матери!» — и щелкнет рычагом. И по светлым, чуть заснеженным улицам пойдет на длинную-длинную прогулку.
Авербах И. Старый фокус со шляпой. Утро / Публикация М. И. Авербах, Н. М. Зоркой, А. А. Лопатина, Э. К. Норкуте // Искусство кино. 2006. № 7.