Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Поделиться
Русский символизм и развитие киноэстетики
О наследии Адриана Пиотровского

Связь идей Бакши с наследием Вячеслава Иванова проступает более рельефно при сравнении его теории с теорией Адриана Пиотровского, мало изученного, но влиятельного деятеля искусства 1920-х годов. Незаконнорожденный сын Ф.Ф. Зелинского, Пиотровский вырос в среде, симпатизировавшей Иванову и его идеям, но восприятие им этих идей всегда было оригинально, а порой и полемично.

Находясь под заметным влиянием Иванова, Пиотровский начал свою теоретическую деятельность как пропагандист массовых празднеств в первые годы после революции. По его мнению, подобные мероприятия требовали всеобщего участия. Он критиковал любое проявление зрелищности, превращавшей участников в пассивных наблюдателей. Любопытно, что при этом Пиотровского интересовали больше всего именно способы использования пространства в постановке и трактовка времени в повествовательной форме. По поводу празднества «Свержение самодержавия» (март 1919-го) Пиотровский писал: «Существенным для дальнейшего развития оказалось и эпизодическое строение празднества <...> и совершенно условное понимание сценического времени (переброски от 1905 к 19 17 году и дальше, без занавеса и антракта), понимание, ставшее возможным благодаря единству проходящего сквозь все действие изменяющегося “хора”».

Поскольку для Пиотровского главным элементом празднества являлось слияние массы в едином действии, он выступал противником использования кинопроекции в постановках, в отличие, например, от Н.Н. Евреинова. В празднестве 19 июля 1920 года Пиотровский критиковал «заимствование из техники кинематографии» – демонстрацию большого транспаранта с лозунгом. В своем отклике на «Взятие Зимнего дворца», показанное в ноябре 1920 гола, Пиотровский приветствовал «топографическое» освоение самого Зимнего дворца, но поставил под вопрос монтажность спектакля, достигнутую переменным освещением разных площадок, на которых разворачивалось действие: «Непрерывность праздничного действия была здесь сломана. Не "мистерия", а мелькание “кино-фильмы”». Кинематограф выступает как преграда между изображением и зрителем и поэтому как признак чистой зрелищности, чужеродной массовому участию в празднестве. Подобно Иванову, в своих ранних работах Пиотровский постоянно подчеркивает непрерывность действия и единство его представления, которые должны были приобщить участников к стихийному потоку бытия.

Однако со временем Пиотровский понял, что, как и рампа в театре, занавес не только неустраним из театрального действия, но и является условием его осуществления. «Игрище», даже при массовом участии людей, еще не есть социальная реальность и, чтобы не слиться с повседневным бытом, должно отделяться от него четкой рамкой. Осязаемые границы вымысла — будь то рампа или занавес — это лишь материализация психического расстояния, отделяющего «мечту» аполлонийской формы от ее осуществления.

Немаловажен здесь исторический контекст начала 1920-х годов. Отвергая крайности авангардной агитации и пропагандистского монументализма, НЭП поощрял такое искусство, которое бы совершало идеологическую работу чисто эстетическими средствами. Как раз в это время формируются такие советские варианты популярных жанров, как романы Шагинян и Эренбурга и кинофильмы Кулешова и Протазанова. В это же время у формалистов и иных теоретиков появляется и собственная теория повествования. Связь между этими явлениями очевидна. Говоря о воздействии искусства, Н. Радлов заявил, что новое искусство должно быть «изобразительным» и «сюжетным», чтобы «привлечь» и «заинтересовать» зрителя. Как и живущий на Западе Бакши, Пиотровский приветствовал «зародыши новых жанров советского водевиля, фарса, оперетты». Он сознательно вернул в свой лексикон понятия актера, режиссера и драматурга. «Вне освежения сюжетов немыслима живая связь сцены с общественностью», – обобщил Пиотровский в 1926 году, хотя тут же оговорил, что «ничто так не чуждо демократическому зрителю, как опрощенно-разговорный, павильонный, чисто сюжетный спектакль».

Из этого представления о неправомерности «чисто-сюжетного спектакля» следовала и постепенная переоценка кино. Еще в конце 1920 года кино ассоциировалось у Пиотровского с «обывательщиной и мещанством», чья «поверхностная образованность навязывает свои вкусы большинству» и мешает пролетариату приобщиться к подлинной культуре. В 1922 году, после начала НЭПа, Пиотровский с контрастировал возрождение «течения, замершего за годы революции: Пинкертона, Чаплина, Маринетти <sic!>, Мьюзик-Холль, кино, детективный роман», удивляясь тому, как «кинематограф с серьезнейшими намерениями посещается и обсуждается приват-доцентами и критиками». К 1925 году, однако, Пиотровский переменил свой взгляд на кино и мог уже сказать: «От фильмы Эйзенштейна ждешь многого».

Утверждение занавеса и экрана в качестве необходимых условий художественного воздействия отражает принципиальное изменение в мышлении Пиотровского по сравнению с Вяч. Ивановым. В своей известной работе «К теории кино-жанров» Пиотровский постоянно ссылается на экран как на главное отличие кино от других искусств, обуславливающее необходимость своеобразной трактовки основных эстетических понятий. Экран исключает любую механическую пересадку театральных методов: «Полная и явная искусственность движений на экране, торжествующая на примере хотя бы замедленной съемки, сделала бы смешной самую попытку» ввести театральную трактовку времени как «поступательного, прямолинейного движения». Отличается и пространство на экране, где оно «динамизировано <…> взорвано <…> пущено в движение». Например, в фильмах Д.В. Гриффита за схематической экспозицией фабулы следует «катастрофа, детальнейшим образом разработанная, раскинутая на сотни кадров, блистающая необычайной стремительностью и неожиданностью монтажа, растягивающая мгновения на десятки метров», здесь время «расчленяется на быстро мелькающие пласты параллельно совершающихся событий», а «динамизированное» пространство «становится как бы координатой несущегося времени». Экран отличается от театральной сиены еще и тем, что он ставит «человека» «в одинаковый ряд восприятия с вещью или “натурой”». Использование в кино театральных навыков приводит к «безвозвратному нарушению той зрительной непрерывности, той насыщенной “атмосферы" фильмы, которая <...> служит первым условием обаяния фотогении и суггестивности монтажа».

Если экран является главным ограничением кино, то его сильнейшим орудием у Пиотровского становятся новые повествовательные формы, объединенные не фабулой, а «атмосферой» или «ритмом». Поскольку расстояние между актером и персонажем «сравнено плоскостью экрана», «печальный конец» не сублимируется в радость, как в театре, и «угнетение ничем не разрешается и остается давящим». Поэтому кино требует особых «приемов сюжетосложения, близких к тем, которые наблюдаются... в дописьменных, фольклорных жанрах литературы». Пиотровский исключает перенос в кино сказа и иных приемов передачи авторской точки зрения, поскольку «всякий раз реальный мир преломляется на экране, не изолированно и самостоятельно, а через отношение к нему действующего лица», что может выражаться, например, в «последовательном окрашиванье природы и вещей фильмы в цвета ведущего персонажа (так эксцентричный мир американской комической <фильмы> подается через фигуру Чаплина или Гарольда Ллойда, так идиллически преломляется натура через образ Лилиан Гиш или Мэри Пикфорд)».

Переосмысление ключевых понятий экрана и сюжета приводит Пиотровского к теории «лирического», или «эмоционального», кино, в котором новая повествовательная манера сочетается с такими специфическими выразительными приемами кино, как крупный план. Осторожно избегая популярного тогда термина «бессюжетность». Пиотровский интерпретирует лирическое кино как особую трактовку сюжета, то есть как своеобразную повествовательность и ритмичность. Признавая достижения «лирического монтажа», Пиотровский продолжал настаивать на нарративном начале в кинематографе, так как картина должна захватить зрителя посредством фабулы и образности. Лавируя между левым искусством и «плоской» мелодрамой, Пиотровский предупреждал: «В кино есть еще тенденция блеснуть “левой фразой". Сюда относятся, напр., отрицание фабульного момента, отрицание во что бы то ни стало, не считаясь с тем, что “фабула" была и остается могущественнейшим и демократичнейшим принципом организации материала». Только диалектическая форма способна «осознать связи между конкретными фактамии их направленность», благодаря чему фильм устремляется «не па отображение внешнего мира, а на изменение его, на реконструкцию его». Часто при чтении статей Пиотровского вспоминается анализ картин Леонардо и Чюрлёниса у Иванова, в котором границы репрезентации обуславливают изображение как указательный жест и ритмический рисунок, но также приходит на ум и формула Пастернака об исключительной способности кино изображать атмосферу, «плазму» сюжета. В кинотеории Пиотровского подводится реалистичный итог всем идеям Вяч. Иванова о катарсическом переживании трагедии как силе, способной преобразить мир, хотя в процессе осмысления эти идеи сами преобразовались и в какой-то мере слились с новой эстетической установкой 1920-х годов, разработанной с наибольшей последовательностью формалистами, В.Э. Мейерхольдом и С.М. Эйзенштейном.

Если наиболее разительной иллюстрацией крушения символистской эстетики явились разноречивые отклики на мейерхольдовскую постановку «Ревизора» в 1926—1927 году, то столь же ярким примером актуальности символистского наследия служат отклики на фильмы Эйзенштейна тех же лет, особенно на «Броненосец “Потемкин"», который Пиотровский приветствовал как «новый вид киноискусства» и «шедевр советского киностиля». Для Пиотровского «Броненосец “Потемкин”» — поэма, выражающая единое биение советских сердец и неудержимую волну их героической жизни и закладывающая «первый камень героического эпоса о революции». Для Бакши же «ритмы [фильма Эйзенштейна], проявляющиеся в его завязках, развязках и паузах, организуют сюжет как пульсирующее драматическое единство, которое ощущается как физически живое». По сути, оба кинокритика видят в специфической выразительности кино возможность нового катарсического искусства, равного по силе воздействия древней трагедии.

Главная же претензия к фильму «Октябрь» у обоих авторов одна и та же: отсутствие цельного повествовательного ритма, когда, например, «анти-динамические и анти-драматические» изображения Керенского соседствуют с «поразительным визуальным эффектом пулеметного огня с его быстрым темпом стаккато». Пиотровский критикует эйзенштейновский «Октябрь» за то, что «задача массовой социальной фильмы» в нем отодвигает «эмоциональную сторону», поглощает ее «диалектическим разворачиванием фактов», из-за чего фильм получился «трудным» и «недоходчивым». Как и Бакши, Пиотровский видит неиспользованный потенциал «исторической героики» в эмоциально сильных и острых кадрах, не подчиненных единому плану и сценарию.

В сущности, оба последователя Иванова считают сюжетность (или «эпос») ключом к возникновению катарсического кино, достойного именоваться трагедией. Воздействие на зрителя может быть оказано лишь «наиболее эффективными средствами зрелищной выразительности», прежде всего сюжетом, вовлекающим зрителя в реальность, изображаемую на экране. Пиотровский ратует за новое советское кино, отличающееся «эмоциональным захватом» и «<с>очетанием актуальности темы со всеоружием формальной завлекательности». Не соглашаясь «с попытками провести под лозунгом повышения интересности наших картин элементы желтизны, сенсационности и опять-таки буржуазного подражательства». Пиотровский призывает не «игнорировать интересы зрителя и не навязывать ему трудную, лишенную зрелищной увлекательности, отвлеченную форму, в представлении отдельных кино-теоретиков являющуюся панацеей революционного кино».

Не случайно оба кинотеоретика приветствуют «Арсенал» Довженко как образец удачного сочетания динамичного действия и символической насыщенности. В восторженной рецензии на «Арсенал» Довженко Бакши отметил «чисто кинематографическое использование ритма», который варьируется от полного затишья до бешеного движения Признавая, что в «Арсенале» «нет сквозной фабулы, нет интриги, объединяющей группу героев-одиночек, тем более нет признаков авантюрности», Пиотровский считает, что «символические фигуры» ставятся в «эмоциональные отношения», превращаясь в «символические действия». Он заключает, что «художественная сила режиссера в том и состоит, что он окружает эти символические действия эмоциональным подъемом, достигает в них огромного чисто драматического напряжения, завязывает на них узлы эмоциональных аттракционов». На языке А. Белого, это тот самый рассказ «о внутренней связи всяких бессвязностей», к которому стремились многие символисты.

В следующие годы Пиотровскому пришлось отказаться от многих частных формулировок и мнений, но основа его эстетики не изменилась. Так, возвращаясь в 1933 году к обсуждению творчества Вагнера, Пиотровский отказался от «классово-чуждых тенденций» ивановского восприятия Вагнера и подчеркивал «подлинно прогрессивные элементы» в его музыкальных драмах. Сочетание напряженного драматизма и богатой зрелищности создает, по мнению Пиотровского, «образное раскрытие очень сложного идейно-проблемного груза». Для звукового кино «пристальное изучение методологии музыкальной драмы Вагнера может оказаться чрезвычайно полезным». Пиотровский, в частности, выделяет его «музыкально-драматический метод», в котором музыка передает «глубокое подводное течение» действия. Наследие символизма сказывается здесь в том, каким образом Пиотровский продолжает искать в кино возможности приобщить зрителей к стихийному потоку бытия. Однако он видит осуществление этой возможности не в оргиастическом слиянии вымышленного действия и реальных зрителей, а в расширении самих способностей видения.

Таким образом, влияние Вяч. Иванова на киномысль проявилось прежде всего в создании теории поэтического кино как пластического и повествовательного искусства, которое воздействует на мир тем, что учит людей по- новому видеть. Знаменательно, что следующие после Пиотровского и Бакши упоминания имени Иванова в советской кинотеории встречаются лишь У позднейшего представителя «поэтического кино» А.А. Тарковского.

Бёрд, Роберт. Русский символизм и развитие киноэстетики: наследие Вяч. Иванова у А. Бакши и Адр. Пиотровского // НЛО. 2006. № 81. С. 82-86.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera