В 1958 году подполковник Варген Карапетян увидел в одной московской газете статью о Йети (в России это существо известно как Альма) и обратился к ведущему советскому эксперту профессору Борису Поршневу, дабы рассказать ему свою собственную историю. В декабре 1941 года его часть сражалась с немцами на Кавказе вблизи Буйнакста. Однажды к нему пришли партизаны и попросили пойти посмотреть на человека, которого они взяли в плен, который, как только его поместили в тёплое место, тотчас стал издавать жуткое зловоние, покрылся каплями пота; кроме того, он весь был усеян вшами. «Человек» оказался куда больше похож на обезьяну: голый, отвратного вида, нечёсаный. Он выглядел тупым, с отсутствующим взглядом, постоянно щурился. Он не предпринял никакой попытки себя защитить, когда Карапетян потянул его за волосы на теле. Он явно не понимал речи. В конце концов, Карапетян вышел и сказал партизанам, что это — вообще не человек и, чтобы те сами решали, что с ним делать. Конечно, вся эта история могла быть просто выдумкой. Однако, министерство внутренних дел Дагестана подтвердило её подлинность. «Дикарь» предстал перед трибуналом и был расстрелян как дезертир.
В январе 1984 года резко активизировалась радикальная деятельность студии «Мжалала». Сыграли свою роль усиленная пропаганда и распространяемые слухи о всяческом поощрении садомазохизма, педерастии, некрофилии, а также организация серий массовых драк без конкретного объекта приложения в транспорте, в частности в пригородных электричках. На съёмках всё больше стало появляться психически неуравновешенных, больных людей. Была разработана особая система взаимоотношений. Всё, что было социально неприемлимо, находило одобрение и поддержку, а случаи крайней психопатологии откровенно превозносились. В этих новых обстоятельствах проведение крупных операций в черте города становилось рискованным, и новым местом сбора группы была выбрана железнодорожная платформа «Песочная». Одной из последних значительных акций в центре стало сбрасывание «Зураба» с чердака в поле зрения случайных прохожих у метро «Владимирская» (впоследствии этот эпизод вошёл в фильм «Лесоруб»). «Зураб» представлял собой имитацию мужчины среднего роста. Он был выкраден для съёмок кем-то из активистов «Мжалала» из судебно-медицинской экспертизы. В зависимости от ситуации его одевали в разные военные и гражданские костюмы. На этот раз Зураб был без брюк, в одном пиджаке и шапке. Действие развивалось стремительно. В момент падения «Зураб» громко ударился об асфальт и, отпружинив, несколько раз подпрыгнул. Из парадной к нему ринулась группа мужчин с палками и камнями, и начала его избивать. Я с кинокамерой стоял в укрытии, чтобы не давать случайным прохожим никаких мотиваций происходящего. Секунд через пять с улицы начали раздаваться какие-то невнятные, но сильно эмоционально окрашенные вопли, и к месту избиения бросились люди на помощь «Зурабу». Избивающие на секунду опешили, возникла преддраковая ситуация. В этот момент у «Зураба» отлетела голова в шапке; она была уже давно оторвана и непрочно держалась на штыре. Эта неожиданность придала избиению второе дыхание. Спасающие «Зураба» прохожие оцепенели. Тупо уставившись на паралоновый срез головы «Зураба», они медленно под глухие удары палок что-то бормоча начали пятиться назад, на мостовую.
Из архива Юфита
3. ЦЕЛЬ И АЛЛЕГОРИЯ ЦЕЛИ
Телеологичность появляется ввиду смерти: индивидуальная смерть может восприниматься как цель жизни индивида; и в движении, в движении, устанавливающем расстояние, вводящем скорость, ритм, время, в движении к этой цели, цели возвращения, цели замыкающей прошлое с будущим, цели, вновь и вновь иллюзорно предстоящей, всегда уже пред-стоящей на горизонте, и в движении к этой цели рождаются цели иные, цели, отдаляющие финальность последней цели целей, прокладываются обходные пути, происходит смещение по цели — строятся новые каналы сексуальности, возводятся эфемерные бастионы некрореальности, создаются произведения искусства.
Цель — вокруг, куда бы не повернулся.
Погружение в сферу визуальных образов, как и преднамеренное погребение, позволяет получить отсрочку финала, совершить извечный перенос вопроса о конечности в область потустороннего, в царство кладбища и духов, в сферу ингумации и репрезентации, в уже танатосферу нереальности, некрореальности, «преодолевшей» принцип реальности отказом от реальности. Горизонт неизвестного оказывается по ту сторону надгробья / репрезентации. Вопрос не решён, но отложен, перемещён. Отсрочка получена. Цель устранена, её место занимает теперь «целесообразность без цели» (Zweckmässigkeit ohne Zweck), которая для Канта, в частности, и есть форма эстетического представления объекта.
Цель как аттрактор, направляющий на достижение некоего умопостигаемого результата, принадлежит сознательно ангажированному искусству. В некрослучае цель не устраняется, и аллегория вновь заявляет о метапрограмме: понятие некрореализм указывает на некое скрытое, смещённое по цели стремление вписать смерть в жизнь, обезопаситься через фантазматически порождаемую сферу отыгрывания танатофобии; аллегорическая цель задаётся бессознательным стремлением выписать смерть в традициях реалистического искусства, установить режим незримого присутствия принципа реальности в пределах эстетического.
Однако, когда понятие реализм вводится в некроконтекст, то само оно всегда уже оказывается под вопросом, поскольку реалистическая традиция представления смерти никогда по сути дела не остаётся реалистической, ибо в представлении смерти нет соответствующего представления реальности, и «место есть всегда лишь для аллегорий». Мёртвое тело есть, но труп не есть смерть: смерть не есть. Некродемонстрация мёртвого тела есть репрезентация трупа, но не смерти. Но в присутствии демона смерти — работы смерти. Этот демон куда менее уязвим, чем демонстрируемые трупы, которых, впрочем, в некрорепрезентации нет и никогда не было. Некрорепрезентация очевидно отличается от проявлений многовековой традиции аллегорического или метафорического представления смерти в прошлом, от полуразложившихся трупов, известных как transi с фресок 14 века, от иллюстраций к artes moriendi 15 века, от таких столь разных художников, демонстрировавших фигуры смерти, как Ганс Гольбейн или Альбрехт Дюрер, Ганс Бальдунг Грин или Теодор Жерико. Но отличается некрорепрезентация и от таковой художников модернистско-постмодернистской метонимической традиции, указывающей на скрытое присутствие смерти в самых разных проявлениях, отличается от столь разных художников, как, например, Рудольф Шварцкоглер, Синди Шерман, Роберт Гобер или Андреа Серрано. В случае некрореализма мы сталкиваемся со своеобразной комбинацией реалистически-аллегорической традиции и модернистской-постмодернистской аллегорической традиции, с комбинацией, присущей самой аллегории, с комбинацией метафоры (скелета Ганса Гольбейна), метонимии (ноги Роберта Гобера) и фотореализма (трупа Андреа Серрано). В данном случае, в случае некрореализма, может быть, более точным было бы использование понятия не реализм, а парареализм, что указывало бы на близкое присутствие, на уклоняющееся присутствие, на девиантное присутствие, на гротескное присутствие, на странное присутствие.
Это всегда лишь приближающееся присутствие столь же является таковым, точнее антиципацией такового, сколь и не является в силу необнаруживаемого сейчас и здесь феномена, полного жизни феномена здесь и сейчас.
Так или иначе, а некрорепрезентация возникает в пределах иносказания, во владениях аллегорической репрезентации. Можно указать на ряд причин, согласно которым приписывание некрореализма аллегорической традиции выглядит вполне обоснованным, вопреки тому, что мы не находим ни в некрокино, ни в некрофотографии, ни в некроживописи традиционно оформившихся, закрепившихся образов смерти как таковой:
во-первых, этимологически аллос по-гречески — иной, агореуей — говорить; то есть аллегория предполагает окольный разговор, но иного разговора на тему смерти и нет, ведь говорить, значит утверждать своё присутствие, настаивать на нём и, стало быть, в страхе бежать от белого безмолвия непрерывно работающей смерти, заговаривать, приговаривать её.
во-вторых, речь идёт о репрезентации, о воспроизводстве образов как таковых, о заимствовании не образов уже существующего, а уже существующих образов — даже уже существующих образов больше не существующего (такова природа кино вообще). Этими предсуществующими, предшествующими образами могут быть снимаемые на плёнку существа или переводимые в живопись фотообразы или гравированные образы из учебников по судебной медицине.
Стало быть, в-третьих, фотография и кино по своей природе оказываются аллегорическими искусствами; причём, кино и фотография, будучи таковыми, реализуют одно из заветных желаний, желаний связующих постоянное давление принципа удовольствия и принципа реальности: сделать бренное вещным, заморозить эфемерность феноменального мира, воплотить фантазм. Одна из преследуемых Юфитом в фотографии задач — поймать удачу, случай, захватить в плен непроизвольную случайность, отказаться от той постановочной фотографии, с которой он сам когда-то начинал.
в-четвёртых, аллегория, согласно Пол де Ману, содержит два различных языковых уровня, буквальный и риторический (метафорический), один из которых отрицает как раз то, что утверждает другой; в некрокино Юфита буквально живой — метафорически мёртв, в то время как буквально мёртвый — метафорически жив. Некролюди, которых мы видим на экране, представляются живыми и мёртвыми, неживыми и немертвыми одновременно, поскольку, если живой — имеющий некий смысл («глядя на труп, я понял, что это — потерявшее смысл», Ю.Циркуль), демонстрирующий экспрессивные реакции, ответные движения, значит, эти люди мертвы, но поскольку они всё же перемещаются, порой даже произносят казалось бы членораздельные фразы, они напоминают, если не (о)живших, то (об) о(т)живших.
в-пятых, отличительной чертой аллегории является её незавершённость, неполнота, несовершенство, более того, суть аллегории может быть обнаружена в руинах. Руины появляются как два телесных уровня: как внешнее место обитания (и в данном случае в памяти воскресают такие кинофильмы Юфита, как «Лесоруб», «Рыцари поднебесья», «Воля», действие в которых разворачиваются в развалинах, на руинах заброшенных, оставленных «живыми» людьми домов) и как внутреннее место обитания, как увечное человеческое тело (расчлененность тел — признак некроживописи вообще, признак, постоянно воспроизводимый в работах Кустова, Серпа, Юфита, Морозова).
в-шестых, в некрореализме мы обнаруживаем ту комбинацию реалистических и «романтических», метафорических и метонимических черт, которая свойственна аллегории, погружающей своими сгущениями и смещениями в квазигаллюцинаторную природу искусства.
в-седьмых, позиция героя перед лицом смерти в такого рода аллегорической репрезентации далека от романтического бесстрашия; выражается она в имитативности, в некромимесисе, в тупом эхопраксисе;
в-восьмых, реалистичность этой позиции в аллегорической репрезентации проявляется и в том, что некрорепрезентация всегда отсылает к тому, что лежит за пределами искусства, отсылает к другим сферам человеческой активности. Для некрореализма же художественная репрезентация это просто технология, инструмент, позволяющий приблизиться к вопросу (о) смерти; именно по этой причине наука порой интересует некропрактиков не меньше, чем эстетическое представление как таковое:
— на теоретическом уровне, в частности, проявляется интерес к танатологии и герантологии, палеоантропологии и теории эволюции;
— на практическом уровне, в частности, проявляется интерес к атласам и учебникам по судебной медицине, из которых черпаются образы для живописи. Так, наиболее значимым каталогом образов для некрореализма стал учебник по судебной медицине австрийского патологоанатома Эдуарда фон Гофмана.
УРОЖАЙ
Одной из первых значительных акций, которую можно отнести к зарождению некрореализма, явилась провокация зимой 1976 года у кинотеатра «Планета». Юфит, Свинья и группа их одноклассников, слегка выпив, прогуливалась в неопределённости вокруг кинотеатра. В кассы стояла огромная очередь, вокруг кинотеатра простиралось снежное поле. Неожиданно их приметил администратор и предложил с помощью больших деревянных лопат расчистить снег вокруг кинотеатра, а за это бесплатно пройти на сеанс. Предложение было радостно принято, и работа началась. Минут через десять Юфиту стало жарко, он предложил раздеться по пояс, что тут же сам и сделал. Остальные последовали его примеру, правда, кто-то разделся по пояс сверху, кто-то — снизу, а Свинья разделся вообще догола и остался в одних сапогах. Все молча продолжали работать деревянными лопатами. На участок работы выходили огромные окна переполненного перед сеансом кинотеатра. Остолбенению будущих зрителей не было предела. Минуты через три стал нарастать возмущённый гомон, послышались крики — немедленно сдать в милицию ополумевших подростков. Ситуация накалялась. В какой-то момент все резко бросили лопаты, схватили одежду и разбежались в разных направлениях в сторону микрорайона.
Из архива Юфита
4. УСЛОВИЯ ПОЯВЛЕНИЯ, СТАДИИ СТАНОВЛЕНИЯ
Некрореализм возник в Ленинграде в начале 1980-х годов, в то время, когда социализм был ещё жив. Однако, при этом как система он скорее всё же был мёртв, чем жив; и хотя мало кто верил, что труп этой системы будет скоро похоронен, каждый понимал, что он больше не показывает признаков жизни, о чём свидетельствовали геронтократия, смерть одного генерального секретаря за другим, застой в области экономики, незначительное число адептов господствующей идеологии, отсутствие какого-либо коллективного энтузиазма, угасание эстетических принципов социалистического реализма. Таким образом, уверенность в незыблемости системы в целом основывалась на её неподвижном, не подающем признаков жизни, а стало быть, и смерти характере. Основным признаком системы была семиотическая репликация, стремление к неофобически точному воспроизводству символического строя. Как сторонники, так и противники системы сходились в одном: время поражено, время отмечено идеологическим, экономическим и социальным разложением.
Добавим к этому общему некроконтексту специфический контекст выросшего на трупе Петербурга Ленинграда.
во-первых, с момента своего основания (если можно говорить об основании чего-либо на таком «фундаменте» как болото) Петербург окутывается мороком апокалиптических преданий и пророчеств;
во-вторых, город был основан, как известно, на трупах своих конкретных строителей;
в-третьих, литературный текст Петербурга (в известном смысле куда более мощный, репрессивный, чем гипотетический реальный город, к которому никогда не удаётся прорваться, который, в известном смысле, просто не существует) насквозь пропитан мистическими картинами параноидального бреда, уставлен масками смерти, заполнен образами бесконечных двойников и самоубийц;
в-четвёртых, в самом центре города, в Петропавловской крепости, в Петропавловском соборе находится захоронение, что является достаточно беспрецедентным фактом, и что в своё время с ужасом и отметил Маркиз де Кюстин;
в-пятых, полиномия города, отсутствие единого имени порождает ощущение иллюзорности присутствия одного означаемого объекта, то есть иллюзорности его существования вообще;
в-шестых, с момента своего «основания» город являет собой место холодной войны между разумом и стихией, между культурными и природными феноменами.
В этих условиях существовала некая людская асоциальная масса, не ориентированная на общепринятую разумную культурную деятельность. Часть этой массы впоследствии оформилась в художественное движение некрореализм. Этим людям были одинаково бессознательно чужды действующие в культуре, в частности в культуре визуальной, две аффирмативные тенденции — отнюдь не монолитного соцреализма и отнюдь не монолитного нонконформизма, имеющих одну и ту же общую черту — веру в истинность своих эстетических и идеологических позиций. Это был иррациональный, спорадический вызов со стороны аморфной тогда ещё некрореализма конвенциональному институциональному иррационализму, замаскированному квази-логической риторикой. Впрочем, вызов — в то же время и средство адаптации к себе существующих условий; этот вызов — «форма выживания, связанная с определённой моторностью; и не важно, в какие одежды рядится поколение. В те времена мы становились либо панками, либо стилягами. Юфит был одним из лидеров панк-движения» (О.Котельников). Подобное мнение высказывает (в воспоминаниях о В.Цое, 1991, с. 53-4) и А.Панов, известный как Свинья, отец советской панк-сцены: «Тогда мы все находились под влиянием Юфы. Никакие панки здесь вообще ни при чём — никакие Роттоны, никакие Пистолы. Всё это Юфины телеги. Юфа был и остался главным идеологом, а я типа игрушки для битья. Он такой законспирированный, как Ленин. Всегда появится в последний момент. Вообще, это очень заразительный человек. Он может своим психозом заразить кого угодно… Когда мы начали идиотничать, ещё не было никаких панков. Один раз позвонил Юфа вечером. Говорит: „Ты знаешь, на Западе появилась группа каких-то кретинов типа нас. Называется Секс Пистолз…“»
Одним из очагов протеста стала тема смерти, тема как таковая, не рассматриваемая с каких-либо научных или эстетических позиций, но тема, во-первых табуированная, во-вторых, предельная, ставящая под сомнение любого рода аффирмативную аксиоматику, в-третьих, предполагающая нигилизм положений типа «всё тщетно», «всё дозволено» и «всё равно».
Репрессированная тема смерти, равно как и связанные с ней темы утраты сознания, насилия, абсурдности и садизма проявились уже в чёрном юморе раннего некрореализма. «Раннего», поскольку можно выделить (и безусловно, и условно) четыре периода в эволюции некрореализма:
1. Период аморфного становления: дезорганизованная группа молодых людей демонстрировала в той или иной мере типичные для того периода, отклоняющиеся от установленной нормы, нигилистские формы поведения. В это время, в конце 1970-х (когда где-то в Купчино была сделана фотография с участием известного в будущем панк-музыканта Свиньи (Андрея Панова) и известного в будущем лидера группы «Кино» Виктора Цоя) — начале 1980-х, искусство (в смысле производства каких-либо продуктов, будь то кино, музыка или фотография) носило непреднамеренный характер, вопреки преднамеренности, целесообразности, по крайней мере бессознательной, любого искусства. Это было время, когда аморфная масса людей напоминала «свору кобелей, которая носится по дворам, теряя по пути одних, обретая других» (Юфит). Носится по дворам, носится по лесам, пересекая тропу лесную туда-сюда, носится, сметая на своём пути отставшего индивида. Можно сказать, что в это время не создавались (намеренно) произведения искусства, а регистрировались некоторые формы безделья и веселья, то есть фактически в экстремальном проявлении та деятельность, если не сказать бездеятельность, или же смещённая деятельность, которая была присуща всему социуму. В этом отношении тупой-некро-нигилист смыкался в одном проявлении с хитроумным соцартистом. Причём, «смыкание» это происходило с противоположных сторон: с одной стороны, московское дискурсивное, миметически логическое поведение (мнимая эхолалия), с другой — ленинградское телесное миметически патологическое поведение (мнимая эхопраксия). Протоискусство зарождалось в игре, противостоящей действительности, построенной на репрессивном труде, в игре, которая странным образом, будучи антагонистичной труду, оказывается гомологичной работе смерти. Разумеется, в это время и речи не было о декларациях и манифестах. К середине 80-х гг. дезорганизованная некрогруппа являла собой одно из радикальных крыльев движения «Новые художники». С точки зрения зарождающегося искусства для становления некрореализма помимо Юфита важной фигурой был один из лидеров «Новых» Олег Котельников, в соавторстве с которым были сделаны в 1986 году одни из первых живописных работ, предварительно переснятых Юфитом из учебников по судебной медицине. «Первая картина, которую мы нарисовали вместе, называлась „Утро в Артеке“. На ней изображены три красных зверских мужика, которые несутся друг за другом вдоль реки. Юфит рисовал. Я раскрашивал. По-моему, Женя в то время перерабатывал в своих рисунках мифы Древней Греции, которые преподавала тогда студентам его мать» (О.Котельников).
Учебники по судебной медицине служили оптическим эпицентром становления некрореализма: Е.Юфит раздавал начинающим художникам переснятые из этих книг на слайды фотографии или гравюры, предлагая перевести их в живопись. Важно отметить, что ещё до появления «некросворы» два будущих кинорежиссёра Евгений Юфит и Евгений Кондратьев (Дебил) проводили время на Ржевке в мастерской художников Вадима и Александра Овчинниковых. В этот же период начала складываться и репутация некрореалистов как сексуальных маньяков, дегенератов, опасных некрофилов с жуткими именами. В 1982 году проводятся первые эксперименты в области кино на 8 мм плёнке, в конце 1983 года был сделан фильм «Бег», который в 1985 году перемонтирован в «Лесоруба». В 1984 году Юфит учреждает свою киностудию «Мжалалафильм», и с этого момента в некросреде очевидно зарождается некроискусство. Снимаются фильмы: «Санитары-оборотни» (1984), «Becнa» (1987), «Мужество» (1988), «Вепри суицида» (1988).
2. В 1987–1988 гг. к некропрактикам присоединяются «художники-свежаки» (Е.Юфит) — К.Митенев, И.Безруков, С. Чернов (первое явление в «Мочебуйцах-труполовах»). В 1989 году во время съёмок «Рыцарей поднебесья» появляется А.Аникеенко. Год этот становится апофеозом раннего этапа, который вскоре завершается. Завершение отмечается исчезновением одной из ключевых фигур — А.Мёртвого. В этот период появляется некроаксиоматика, обсуждается, что такое истинный и что такой ложный некрореализм. Формируется некрориторика (в первую очередь В.Кустовым). Появление искусства (т.е. восприятие его в качестве такового), появление индивидов-практиков и восприятие / утверждение ими связи темы смерти и некрореализма устанавливается: так представление о смерти возникает через страх смерти, то есть страх за себя как индивида перед другими представителями вида.
На внешнем, демонстрационном уровне также происходит важное событие: Понтюс Хультен устраивает в Русском музее выставку с участием классиков модернизма (от Марселя Дюшана и Роберта Раушенберга до Даниеля Бюрена и Нам Джун Пайка) и молодых художников из разных стран мира, и приглашает некропрактиков принять в ней участие. К этому же времени относятся первые показы некрокино на фестивалях в Риге и Роттердаме. В это время Юфит снимает фильм «Рыцари поднебесья», отличающийся по стилистике и по ряду других параметров от раннего некрокинематографа. «Рыцари поднебесья», снятые в мастерской Александра Сокурова на студии «Ленфильм», знаменуют переход к другой эстетике и к другой, профессиональной, технике. Юфит начинает сотрудничество с писателем и сценаристом Владимиром Масловым. Первым опытом такого взаимодействия стал совместно написанный текст для «Рыцарей поднебесья».
3. В начале 1990-х Кустов, Серп и Юфит в виде прочной некрогруппы приглашаются на все крупнейшие выставки с участием советских, а затем русских художников: в Амстердаме, Дюссельдорфе, Ганновере. К этому же времени относится первая некровыставка, состоявшаяся в Америке. На киностудии «Ленфильм» снят первый полнометражный фильм «Папа, умер Дед Мороз», который получает главный приз на кинофестивале в Римини (1992).
4. В 1993 году внутренний взрыв группы приводит к началу автономной практики С. Серпа, Е.Юфита, В.Кустова. Каждый находит свою технологию, свой путь: Серп пишет картины в Париже, Кустов создаёт паранаучные, посвящённые определённой танатологической проблеме тотальные инсталляции («Асфиксия», «Взрыв в городе», «Эпилептический статус Голема»), Юфит снимает в моменты кинопростоев фотографии в пригородах Петербурга и в пустыне на границе штатов Юта и Аризона (первое использование цвета); на окраинах Потсдама снят короткометражный фильм «Воля» (1994), вместе с В.Масловым создан кинофильм «Деревянная комната» (1995), «Серебряные головы» (1998). Как самостоятельные художники некроавторы принимают участие в самых крупных выставках середины 1990-х гг. По-прежнему работают Ю.Циркуль, И.Безруков и «последний вепрь, продолжающий традиции раннего некрокинематографа А.Аникеенко» (Юфит).
У «СОЛОВЬЕВ»
Одним из постоянных участников соловьиных шабашей был некто по прозвищу Шмидт. Шмидт проявлял свою свободу следующим образом: после появления в квартире у «соловьёв», он всегда чётко в одном и том же месте раздевался догола, оставляя только ботинки. Ботинки он не снимал из чисто рациональных соображений, чтобы не поранить ноги — кругом валялись битые стекла, а в некоторых комнатах не было даже пола. Затем он выдвигал большой круглый стол на середину комнаты под лампу, которая его освещала. Он забирался на стол и начинал танцевать. Иногда он танцевал без перерыва в течение всего шабаша. Время от времени ему подносили выпить вина или водки стакан-другой, чтобы придать танцу резвости. Однажды кому-то показалось, что стол посередине комнаты мешает веселью всех остальных. Веселье же заключалось в проявлении свободы, которая могла выплёскиваться безбрежно именно благодаря той обстановке, которая складывалась в данном месте. Стол вместе с танцующим отодвинули к окну. Шмидт протанцевал ещё какое-то время, затем начал имитировать боевые искусства и в результате разбил все окна, которые были расположены рядом с ним. При этом он весь изрезался, изранился, и дальнейший танец сопровождался заливанием всех окружающих кровью. Стала складываться некомфортная ситуация. Многие ведь на шабаши одевались достаточно прилично, некоторые даже, можно сказать, наряжались, надевали самое лучшее. Никто не хотел перепачкаться кровью. Одним из посетителей в тот раз был некто Алекс Оголтелый. Алекс был в нарядном костюме и с женой. Он активно пытался включиться в веселье. Шмидт же всегда выбирал себе жертву, поскольку был искренне уверен, что все присутствующие пришли именно ради него, ради того, чтобы оценивать его брачный танец. В тот раз Шмидт выбрал жертвой Алекса. Жена попыталась за него заступиться, тогда Шмидт набросился на неё. Она бросилась вон из квартиры, Алекс за ней. Несколько кварталов за ними бежал голый окровавленный Шмидт в одних ботинках. Люди, мёрзшие в тот холодный зимний вечер на остановках, наблюдали эту сцену.
Рассказал В. Кустов
5. НЕКРОПРАКТИКА, НА ГРАНИЦЕ
Некропрактика не только искусство, но своего рода отношение к жизни (при — вопрошании о — смерти), проявляющееся как в регулярной, произвольной, так и в ритуальной или символической практике.
В регулярной практике, подразумевающей отправление нормированных утилитарных действий, некроактивность включает увеселительные поездки за город, в пригороды, сбор грибов, рыбную ловлю, походы в цирк или зоопарк, что, в частности, указывает на стремление вырваться за пределы урбанистической среды, к наблюдению за жизнью растений, грибов и животных; этой практике близка произвольная практика. Произвольная практика включает ненормированные утилитарные действия, то есть действия, связанные с представлением об императивном проявлении «тупости», с представлением о расслабляющем характере заражения друг друга идиотским весельем, в частности, при посещении так называемых «соловьёв», то есть субъектов, предоставляющих своё жилье всем желающим подвергнуться алкоголизации, за дозу алкоголя. Мероприятия у «соловьёв» предполагали ненормированность утилитарных действий как выход за рамки обыденного регламента, как демонстрацию (разумеется, иллюзорной) свободы одного индивида от другого: «соловьиные шабаши представляли собой, на мой сегодняшний взгляд, своего рода профилакторий, где каждый из присутствовавших мог в той или иной форме реализовывать свою свободу, свободу проявления поведенческих актов, сдерживаемых теми или иными факторами за пределами соловьиного шабаша. Иллюстраций тому множество. Например, однажды гость по прозвищу Жиря после небольшой прелюдии схватил палку и с диким голосом, вприпрыжку помчался по длинному коридору, сшибая по пути все освещавшие его лампочки. Попутно он забегал в комнаты, разбивая лампочки и там. Дело было зимой, так что квартира стала тёмной, неуютной, неприемлемой для проведения дальнейшего шабаша. Когда Жирю спросили, зачем он всё испортил, он ответил, мол, извините, ребята, неприятности на работе. Проявляли свободу там абсолютно все» (В.Кустов).
Мероприятия у «соловьёв» для некропрактиков, как правило, помимо «собственно веселья» преследовали ещё одну цель, которая превращала произвольную практику в ритуальную: инициировать приглашённого гостя: «одним из основных элементов времяпровождения у „соловьёв“ было вовлечение в веселье новых мужчин. Когда на этих праздниках появлялись новые лица, вокруг них постепенно создавалась атмосфера, предшествующая зверскому групповому изнасилованию. Когда эта атмосфера достигала апогея, то клиент, если он психологически не выдерживал испытания, сбегал, либо прорываяся к двери, либо выбрасываясь из окна (как правило, „соловьи“ жили на первом этаже). Однажды завсегдатай шабашей Шмидт выбрал себе жертву новичка и погнался за ним по длинному коридору. Все остальные присутствующие расположились вдоль коридора и стучали палками по полу. Таким образом бегущему человеку задавалось акустическое направление. Бежал он в тупиковую комнату, из которой выхода не было. Окна в этой комнате были грязные настолько, что не были видны перекрывавшие выход железные решётки. Окна были открыты только в одной комнате; решётки были там специально сняты для того, чтобы ретироваться в случае необходимости от милиции. Убегавший начал метаться по тупиковой комнате. Все с палками подтянулись туда же и стали замыкать кольцо. К жертве же подкрадывался голый, в одних ботинках Шмидт. В отчаяньи жертва бросилась в окно и попала в решётку. В глазах был смертельный ужас. Бежать некуда. Прыжок в окно настолько всех обескуражил, что возникла пауза хохота, которой и воспользовался этот человек. Ему удалось выбежать из квартиры, оставить это страшное место» (В.Кустов).
Ритуальная практика подразумевает символическую деятельность, к которой относится, в частности, и производство произведений искусства. Эта навязчивая компенсационная практика позволяет зафиксировать образы регулярной практики в тех или иных формах некрорепрезентации, разыграть в коллективе ситуации регрессивного фобиогенеза. Эта форма деятельности может быть непосредственно связана с признанием, с принятием и постоянным распознаванием феномена смерти.
По-видимому, между этими практиками можно заметить кое-что общее: это — игровой момент, подразумевающий незавершённость поведенческого стереотипа (например, драка «понарошку»), преувеличенный, гротескный характер отдельных действий (например, нелепое, необъяснимое размахивание руками и перекатывание индивида по полю), многократное повторение отдельных движений, действий, поз (например, «мостик», своего рода arcus hystericus); это — игровое оживление неживого, имитация живого, Голема — «Зураб»: «Зураб — это персонаж, который присутствовал на съёмках ранних фильмов Юфита, а также в перерывах между съемками. „Зураба“ брали с собой везде: за город, на стройку, в дом. Его носили в сложенном виде в чемодане. Очень интересным был эффект распрямления „Зураба“: когда открывали чемодан, то после нескольких пружинистых качков он садился и подымал голову. Когда „Зураб“ выступал в качестве актёра раннего некрореалистического кинематографа, то случайный наблюдатель воспринимал его как актёра, а не как манекен. „Зураб“ был манекеном из жёлтой резины, одевали его в одежду ленинградского обывателя начала 1980-х гг. — в рабочий комбинезон и шапку-ушанку. „Зураба“ использовали всегда и везде, поскольку ни один актёр не мог исполнять то, что мог он. „Зураб“ это тот же Голем, тот же Истукан. Это — спутник некрореализма, копия человека в некропластике. Когда один спутник перестаёт функционировать, появляется другой» (В.Кустов).
Это — место действия; и место это не кладбище, как можно было бы предположить, но некая пограничная зона: пригороды, лесозащитные полосы, то есть границы между городом и не-городом. Вот где что-то случилось: однажды в окрестностях большого города. Разрушенные и заброшенные дома, руины вновь напоминают в своей переходности об аллегории смерти. Граница, пограничность ещё отчётливее предстают в виде железной дороги или берега. Человек лежит на берегу, на границе суши и воды («Деревянная комната», «Серебряные головы»). Бежит по железной дороге навстречу неудержимой дрезине некромальчик, перебегают через железную дорогу туда-сюда санитары-оборотни, проносится туда-сюда поезд. Смерть традиционно воспринимается как перемещение, как отправление за границу, за тридевять земель. Она не только воспринимается как отправление, она «осуществляется» в акте похорон в качестве таковой: труп пребывает на границу миров, он переносится с поверхности земли, из биосферы в иную среду: в воду, в воздух, в землю. Переносится и сокрывается. На поверхности остаётся знак прикрытия, репрезентация иного мира: пирамида, надгробная плита, крест, курган.
ДЕВОЧКА И МЕДВЕДЬ
Поперёк шоссе на высоте полутора метров был натянут толстый капроновый канат. Он был привязан за корпус уродливо изогнутого между двух деревьев росших на обочине легкового автомобиля и приводился в натяжение бьющимся и буксующим грузовиком. Канат был разделён на равные части скользящими петлями, затянутыми на шее семейства неудачливых грибников и образовывал таким образом своего рода мёртвую изгородь. Рядом носился огромный дед, дико заросший волосами. Он то корчил рожи, поправляя петли на шеях своих жертв, то подбегал к постоянно глохнущему грузовику, на педаль газа которого был положен кирпич.
А. Мёртвый (фрагмент романа)
6. ОСНОВНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ НЕНАПИСАННОГО МАНИФЕСТА
Если есть группа, движение, если есть имя, слово, то можно обнаружить и принципы, по которым скрывающееся за ним явление отличается от других. При этом очевидно и то, что отсутствие принципов — тоже принцип. Более того, в заявленном имени — некрореализм — проступает определённая метаэстетическая программа, определённое ориентированное на человеческое тело эпистемологическое пространство: некротерритория.
Некроманифестом мог бы послужить любой из текстов, написанных Юфитом или Кустовым. Например, этот:
О ЖИВОПИСИ НЕКРОРЕАЛИЗМА
Положительные эмоции — залог здоровой психики. Знакомство или общение с произведениями искусства есть источник положительных эмоций. Некрореализм есть сильный излучатель этих эмоций.
Некрореалистическая живопись преследует задачи не только дать мужчине соответствующее удовлетворение, но также содержит в себе своего рода информацию, которая при наиболее близком знакомстве определённой категорией мужчин может быть использована в их профессиональной, научной или учебной деятельности.
Для начала действия некрореализма как профилактического и целевого механизма, необходимо вмонтировать в него три ведущих узла, работа которых должна быть строго направлена на мощное движение механизма в целом.
Данными узлами являются основные ведущие качества прогрессивного мужчины: это тупость, бодрость и наглость.
Все сказанное является необходимым для проникновения в аккумулирующую сущность этого явления.
В самом начале своего пути некрореалистическая живопись представляет собой ограниченную плоскость, на которой различные философские понятия трансформируются и обретают реальные формы и образы, отвечающие данной эстетике и подкреплённые необходимыми знаниями в этой области. Буквальное же восприятие предлагаемого материала и преобразование его в тот вид сознания, который обуславливает здоровую психику, и есть конечный пункт этого движения на данной стадии развития некрореализма.
В. Кустов
Некроманифест как таковой никогда не был написан, однако, существовал как устное предание, включающее несколько особо значимых слов, понятий, которые применительно к тому или иному явлению позволяли сделать вывод о его принадлежности или непринадлежности некрореализму. Эти понятия занимают своё место и в написанном «О живописи некрореализма». Такими понятиями-некродетерминантами, такими пунктами сборки некролексикона стали: тупость, бодрость, наглость, мужество и матёрость. Эта идеологическая программа накладывается в том числе и на характер репрезентации, которая может быть приписана к некро, если в ней очевидны тупость, бодрость и наглость: «если есть два качества, но не хватает третьего, если не хватает любого из этих качеств, то такое произведение не может считаться истинным некрореалистическим действием; это касается как живописного полотна, так и кинематографической картины, которые как единые организмы должны сочетать в себе все эти качества: фильм должен быть тупым, бодрым и наглым, картина должна быть тупой, бодрой и наглой. Если она будет тупой и бодрой, то не будет являться некрореалистической. Или если она будет наглой и бодрой. Или если она будет тупой и наглой. Более того, все эти качества должны идти в строгой пропорциональности. Пропорциональность же зависит от конкретного участника некрореализма, а также зависит от действия или произведения. В одном произведении требуется, чтобы преобладала тупость, в другом — наглость. Пропорции регулируются некродетекторами.» Эволюция на этом не заканчивается, обретение некроатрибутов продолжается: «Когда практик некрореализма научится составлять все эти три качества воедино в действии или произведении, он становится обладателем качества, которое носит название мужество. Это — качественно новая ступень развития; она появляется после того, как научишься собирать три предыдущих качества. Наличие же мужества позволяет обрести со временем матёрость» (В.Кустов).
Тупость намекает на отсутствие острого ума, на недостаток сообразительности, на непонятливость, на то, что может восприниматься и как вопрос о предельности рациональности, о её эволюционной ограниченности, о рациональности как напоминании о том, что она была приобретена и может быть утрачена, что она конвенциональна, что сознание вообще лишь один из механизмов взаимодействия с окружающим нас миром. Тупость не открывает новые горизонты, но прикрывает один из господствующих аппаратов проецирования реальности. Можно предположить, что тупоумное «отступление» от сознания открывает пред-сознательные механизмы адаптации к моментам стремительно меняющейся ситуации. Окружающая действительность подвержена в настоящий момент сверхбыстрому разложению, картина не может долго оставаться в статичном положении. Сознание не поспевает за стремительно меняющимися прихотями принципа реальности. Оно в отчаянии отключается от рекламного ролика, который раскручивается в многократном повторении во сне и наяву. Здесь речь идёт не только и не столько о непрерывном возрастании скоростей технологической эволюции, сколько о связанной с ней гиперстимуляцией нервной системы человека и невозможности адекватного рационального принятия решений. Одновременная гиперстимуляция может приводить и приводит к утрате способности различать стимулы, к обману бессознательного ожидания, связанному с резким изменением самой ситуации. Сознание приходит в негодность, столкнувшись с перегруженностью своего собственного порождения, с всегда ущербным протезированием пространства между образным и символическим, между своим бессознательным и воплощёнными Големами, функционирование которых искажается принципом реальности.
К рубрике «тупость» следует отнести два «ранних» постоянно цитируемых высказывания Юфита, представляющих некрореализм, во-первых, в качестве репрезентации «жизни тела, оставленного душой» и, во-вторых, как «чистую идиотию, не оскверненную сознанием». Это не «пустые слова»: поведение героев некрофильмов всегда носит идиотский характер, кажется тупым и необъяснимым для зрителя, поскольку их деятельность находится вне какого бы то ни было рационального объяснения, находится в зоне пара-логики, в зоне пато-логики. В лесу идёт расчистка снега, санитары-оборотни разбрасывают его по лесу (смотри «Санитаров-оборотней»). Самоубийца идёт по лесу, несёт в руках доску, привязывает её к дереву, перебрасывает через ветки верёвки, обматывает себя, ложится на доску, перерезает верёвку, мчится на встречу с деревом (смотри «Весну»). Ещё один самоубийца одевает петлю себе на шею, другой конец верёвки надевает на шею собаке, кидает ей вместо кости кусок угля: направленное ложной целью движение собаки должно приостановить выразительные движения человеческого существа (смотри «Деревянную комнату»). Налетают несущиеся головами о тупую стену субъекты (смотри «Весну»). Необъяснимость вырвавшегося из-под диктата сознания тела, впрочем, касается не только бессознательного, идиотского, тупого, нерационального, но и «само» «оторванное» сознание не может быть объяснено исходя из сознания.
Тело проступает на поверхности сознания как последняя цель, как то, что рождается, ощущается через боль и наслаждение, через фрагментарность приобретаемых эрогенных зон и фрустрированных желаний, как то, что переживает и умирает, как то, что является последней и единственной надеждой обрести себя, обнаружить нечто странное — своё собственное, своё собственное тело как последний оплот отдельного субъекта. В такой надежде изуродованное тело некрореализма подобно искалеченным телам представляемых в постсовременной традиции (смотри работы Синди Шерман и Кики Смит, Роберта Гобера и Мэтью Барни, Чарльза Рея и Пола МакКарти).
Некрореализм не был бы таковым, если бы он подвергался тотальной саморационализации в виде писанных манифестов, чётких программ, высказываемых деклараций: отречение от коммуникативности на уровне текущего сознания объясняется и отсутствием самой возможности адекватного, логического перевода между миром живых и миром мёртвых. Харон хранит молчание. Харон хоронит мост. Более того, искусство как таковое уже являет собой отклонение от конвенционального языка и, тем самым, отходит от рациональных механизмов конституирования всегда уже фантазматически имагинативного мира «живого присутствия».
Тупость придаёт смерть забвению и показывает себя как влечение к смерти, как бодрость перед лицом смерти. Нет, это не патетическое мужество перед лицом смерти, не сознательно защищающее бесстрашие, но скорее регрессивное поведение маньякального статуса. Бодрость заключается в бдительном бодрствовании, в устранении сомнений и вопросов относительно яви и сновидения.
Бодрость, уверенность в себе может содействовать формированию наглости в заявлении своей позиции. Наглость предполагает нарушение установленного порядка. Во-первых, в сфере социально-статусной, в которой наглость проявляется в том, что «со стороны группы людей, объединённых именем некрореализм, достаточно нагло было убеждать самих себя и общественность в том, что они — художественное направление, занимаются искусством, дайте им место на выставке, заносите их в реестры различных справочно-информационных систем, которые говорят о современном искусстве и т. д. и т. п. Такое качество, как наглость с этой точки зрения было необходимо всем участникам некрореализма». Во-вторых, с точки зрения идеологической, с которой «нагло было вообще в своей деятельности использовать и говорить об этой теме, о смерти, о трупе, вообще обо всём, что с этим связано с точки зрения человека живого. Наглость с этой точки зрения была необходима всем участникам некрореализма». В-третьих, с репрезентативной точки зрения, с которой «нагло было вообще создавать произведения, которые на начальном этапе производились настолько формально — бралась страница из „судебки“ и тщательно перерисовывалась на холст, при этом никаких изменений в сюжет, например, не привносилось. Для этого тоже нужна была наглость» (В.Кустов).
Нет, это не патетическое мужество перед лицом смерти, это не подчинение репрессивным запросам полоролевого кодекса культуры типа «будь мужественным», «будь мужчиной». Мужество проявляется не только в тупом саморазрушительном влечении к смерти, но и, как кажется, в противостоянии ей, если бытие-к-смерти даёт высшую ясность и, стало быть, высшее мужество (Хайдеггер). Страх перед смертью, точнее страх смерти (с учётом двусмысленности этого родительного падежа) теперь подавлен, поскольку он подчиняет себе всё движение субъекта: маньяк, не маньяк, но серийный убийца, который, возможно, как никто иной имеет представление о смерти, но субъект, потерявшийся в не знающем смерти индивида океане маньякальной фазы существования. Мужество оказывается не только прерогативой мужчины-тупого-деструктора, не только проявлением выводящего за пределы продолжения жизни мужеложества, но и фигурой мужественного героя, становящегося объектом цитирования. Впрочем, в «самом» фильме «Мужество» понятие, представляющееся гомологичным возне голых мужчин, во возне, которая в совокупности с демонстрацией голых задов подчиняет героическое мужество метонимическому мужеложеству, мужской гордости, исключительно мужской прерогативе демонстрирует мужской зад. Порядок перевернут. Порядок развернут. Мужской зад — признак бегства, признак не только нетрадиционной-мужественности, но и невозможности мужественности как таковой в сложившейся перевёрнутой ситуации: невозможно быть мужественным в отношении того, с кем не сталкиваешься лицом к лицу, с тем, чья спина мелькает за деревьями. Остаётся лишь пользоваться пассивностью ещё не знающей половых различий.
Мужчина утверждается непосредственно через мужчину. В таком контакте нет опосредованности, статусные иерархии разыгрываются непосредственно, без возможных агентов обмена, будь то женщины, ракушки или деньги. Мужчина проходит через символический порядок другого. Мужеложество в таком режиме это не сексуальный акт, а попытка десексуализированных дедов установить статус мнимо ресексуализированной геронтократии.
Тупость, бодрость и мужество находят своё «завершение» в понятии, которое не просто служит словом-некро-маркером, но и критерием некрореализма, единицей некроаксиологии, показателем развития некроперцепции: матёрость.
Матёрый — странное понятие, сочетающее, с одной стороны образ матери, с другой, — заматеревшего деда. То есть, с одной стороны, — это жизнедающая, полная сил и здоровья женщина; с другой, — десексуализированное страшное существо. Впрочем, мать с дедом связаны прохождением одной, в определённом смысле общей, инициации, инициации, предполагающей оставление прежней жизни, представляющей символическое умирание: для матери ребёнок выступает не только как желанное обретение и средство наказания собственной матери, но и как агент негации, как знак смерти индивида ради вида, как надгробие над автономным предсуществованием и становлением-к-цели; дед «в свою очередь» уже прошёл инициацию-2 — от мужчины к немужчине, дед в социально-сексуализированном мире уже мёртв; ему легче всего установить связь с другими дедами и /или внуками (смотри «Папа, умер Дед Мороз»). И дед становится не только актёром некрокино, но и его желанным некрозрителем. Но на этом идеологическая некроэволюция не останавливается, за одним открывается другое: «Матёрость — не предел. Матёрость может достигать беспредельной степени. Беспредельная матёрость определяется как лютость. Некрореализм не стремится достичь лютости ни в действиях, ни в произведениях, но использует лютость как мотив и как сюжет для работы. Примеров лютости можно найти много, если полистать традиционные учебники по судебной медицинской психопатологии, особенно в тех главах, где речь идёт о людоедстве, трупоедстве, половых извращениях с применением трупов или каких-то частей человеческого тела, которые использовались. В европейских странах в конце прошлого века части человеческого тела, внутренности использовались зачастую как лакомство; во время их употребления люди получали огромное половое удовлетворение. Очень много примеров лютости можно почерпнуть в произведениях де Сада. Однако, повторю ещё раз: некрореализм не стремится достичь беспредельной матёрости» (В.Кустов).
РИНГ-ТЕАТР
Когда основатель судебной медицины Эдуард фон Гофман неожиданно получил замечательную возможность для исследования позы боксёра (поза, которую принимает тело после сильного термического воздействия) после пожара в одном из театров Вены, в газеты стали просачиваться слухи, что пожар спровоцировали ассистенты Гофмана ко дню его рождения. Гофман отверг эти инсинуации, заявив, что дата пожара в театре, 30 мая, вовсе не день его рождения. Она была проставлена ошибочно в его документах. Он также отметил, что и без пожара в театре имел доступ к исследованиям позы боксёра, правда, весьма ограниченный. Исследования Гофмана принесли театру мировую известность, и после реконструкции в честь их он был переименован в Ринг-Театр. Это название сохранилось и до наших дней.
Из архива Юфита
7. ПРИ (ОТ)КРЫТЫЕ ВЛИЯНИЯ
Нельзя сказать, что Юфит является кинорежиссёром, преследующим определённую традицию, нельзя сказать, что он принимает те или иные прямые киноаналогии. Однако, невозможно говорить об отсутствии влияний вообще, поскольку «полная стерильность», автономность в искусстве, как, впрочем, и в жизни невозможна. И хотя в первую очередь можно говорить о влиянии на кино Юфита не кинематографа, а состояния окружающей среды в целом, всё же можно указать определённые при(от)крытые кинематографические влияния.
Для проведения топологизации, систематизации производителя кинообразов необходимо выявлять недекларируемые пристрастия режиссёра. Полученные результаты позволяют не только отдавать должное линнеевскому разуму, но и выстраивать определённые эволюционные ряды трансформации технологии и эстетики сферы визуальных образов. Иначе говоря, кинопродукт возникает в зоне пересечения двух контекстов — синхронического (символическое пространство данного времени и данного места) и диахронического (уходящие в прошлое эстетико-технологические тенденции мирового кинематографа). И, наконец, отметим, что все избираемые / демонстрируемые Юфитом киновлияния не относятся непосредственно к современному, так называемому сегодняшнему, «живому» кинематографу. Такой выбор, с одной стороны, может устанавливать режим постсовременности (парадигмы постмодернизма), с другой стороны, в этом режиме проявляется в известном смысле «регрессия», регрессия к детству кинематографа и к детству своей собственной индивидуальной истории. Так или иначе, а можно указать на три кино-«источника» некрореализма:
Во-первых, это немецкий экспрессионизм 20-30-х годов, в котором родственными некрокино представляются связанные между собой такие особенности, как чёрно-белое изображение, отсутствие озвученной речи, введение текстовых (типа «на следующее утро») и графических (типа «Мжалалафильм») заставок, подобных тем, с которых начал свою деятельность в кино А.Хичкок, гротеск, восприятие мира как иррационального, чуже-странного, патологичность и экспрессивность поведения киногероев (с учётом, разумеется, особенности уже иного, сегодняшнего их восприятия). Среди пересматриваемых фильмов очевидны «Фауст» и «Носферату, симфония ужаса» Фридриха Вильгельма Мурнау и «Голем, как он пришёл в мир» Пауля Вегенера.
Во-вторых, это французский сюрреализм, в котором притягивающей чертой оказывается манифестированный интерес к репрезентации скрытых, бессознательных, сновиденческих, паралогических процессов, демонстрация настроения тоски, предчувствий приближающейся смерти, патологических состояний психики. Среди влиятельных фильмов — «Священник и раковина» Жермен Дюллак (сценарий Антонена Арто), «Андалузский пёс» и «Золотой век» Луиса Бунюэля и Сальвадора Дали. «Сознательный» просмотр фильмов, в частности немецкого экспрессионизма и французского сюрреализма был связан для Юфита с переходом к монтажному кино. По этой же причине проявился интерес и к экспериментам советского кино, в частности к Вертову, к его «Симфонии Донбасса» «ввиду её свободного монтажа, импровизации, свободе ассоциаций между кадрами» (Е.Юфит).
Во-третьих, советский кинематограф 30-х — 50х гг., негативное влияние которого заметно в пародийных элементах некрокино, отсылающих к пустой риторике, идеологическому пафосу и коллективному энтузиазму. Это влияние выражается в прямом цитировании, к которому Юфит прибегает во всех своих короткометражных фильмах (в конце «Мужества» появляется фотография пионеров, в «Вепрях суицида» — физкультурный парад, самолёты и лётчики, в «Санитарах-оборотнях» — белый пароход и море, в «Лесорубе» пионеры запускают в небо голубей, в «Весне» навязчиво повторяются кадры с шагающими гимнастами и летящими самолётами) и в скрытом — и парадоксальным образом наиболее явном — виде в «Рыцарях поднебесья», где героический пафос пародируется на семантическом уровне, на уровне многозначительного, спасительного для всего человечества эксперимента, о котором уже вначале вещает советский — по интонациям, акустическим оттенкам и риторике — радиоголос (подобный радиоголос, голос отсутствующего нарратора будет с теми же интонациями рассказывать о героической борьбе с грызунами в фильме «Папа, умер Дед Мороз»), и вокруг которого вращается мнимое повествование во всей своей тупости (хотя, впрочем, есть здесь и прямая цитата, вращающаяся как завершающееся вечно возвращающееся кружение детского хоровода). Ранний кинематограф весь отталкивается — во всей двусмысленности этого слова — от эстетики героизма, о чем свидетельствует само содержание ресексуализированных цитат: символ счастья — белый пароход; символ физического здоровья народа — шагающие гимнасты и физкультурники; символ мира и свободы — голуби, взлетающие с пионерских рук и сама отважная пионерия, а также мужественные лётчики и их парящие самолёты. Сам Юфит называет этот период «эпопеей тупого героизма».
Героическая эстетика советского кино включает в себя и особое отношение к смерти. Героизм и героическая смерть связаны с фигурой греческого Танатоса. Танатос, смерть мужского рода, означает героическую, идеальную смерть, которая даёт герою бессмертие, которая вписывает его в вечность человеческой памяти. Танатос это даже не фигура смерти, это скорее аллегория перехода в иной семиотический режим. Не удивительно, что братом Танатоса является на время усыпляющий Гипнос. Отношение в некрореализме к такого рода мифологической смерти остаётся ироничным, двойственным, даже циничным:
«три года спустя дело его не забыто» (время «спустя» момент смерти уже не имеет значения; оно «опущено»).
С другой стороны, героев может не быть не только потому, что героев как будто бы нет (не видно), но и потому, что все герои: «с середины 1980-х — до середины 1990-х, занимаясь некрореализмом, мы все ощущали себя настоящими героями» (Ю.Циркуль). Впрочем, в Древней Греции притаились и две другие фигуры смерти: женские фигуры Горго и Кере. Они ужасны, они создают жуткое чувство, странное чувство, das Unheimliche. Такого рода смерть связана, с одной стороны, с непостижимым, нераспознаваемым, с тем, что ослепляет, закрывает картину этого мира (нельзя прямо взглянуть в лицо Горгоне), с другой, с невоспоминаемым, но родным, уже бывшим, порождающим. Именно Горгона и Кере превращают человеческую плоть в разлагающийся труп. Сами же они отсутствуют: — незримы. В конечном счёте все три аллегорические фигуры скрыты в некрореализме, и все три устранены из него. Чтобы взглянуть в лицо Горгоне, нужно от неё отвернуться, повернуться к ней задом, прибегнуть к хитрости, взяв в руки зеркало.
ЗОВ МЕДВЕДЯ
Странная история приключилась осенью 1996 года на Селигере… На Селигер мы тогда поехали отмачиваться местной водой и алкоголем. Зашли к Мёртвому. Папа его историю эту и рассказал: появился в округе медведь. Местные прозвали его Чёрный Орёл. Медведь этот был неуловим. Сколько раз на него устраивали засаду — всё бесполезно. Собирали лучших охотников — всё бесполезно. Как-то охотники его окружили, а Чёрный Орёл их сзади обошёл, да трёх коров задрал. Причём, не съел их, а задрал и сложил на вершину холма. Егерь тогда даже решил, что это вовсе не медведь, а оборотень. Однажды местному трактористу за работу привезли обед и две бутылки водки. Только он приступил к трапезе, как вдруг его замкнуло, он вскочил на трактор и, сломя голову, поехал. Его жена и дети видели, как он промчался по деревне мимо своего дома на дикой скорости. Так долетел тракторист аж до границы Новгородской и Тверской областей, где и осел. В деревне его ждали несколько дней, искали повсюду — безрезультатно. Местная колдунья сказала: «он ещё жив, но если сегодня вы его не найдёте — конец», и примерно место указала, где искать. Трактор увидели с косогора. Тракторист увяз по пояс в болоте. Он был без сознания, но ещё живой. Рядом стоял аккуратно закрытый трактор и нетронутая бутылка водки. Вокруг тракториста кругами расходились следы медведя. Ждал Чёрный Орёл тракториста в этом болоте. Тракторист, не приходя в сознание, через два дня умер, так ничего и не сказав.
рассказ отца Мертвого
НЕ ПРЕДСТАВИТЬ НЕПРЕДСТАВИМОЕ
Представить что? Что, собственно говоря, представить? Никому не известно, что именно, ибо речь идет о представлении феномена, не поддающегося представлению, не дающего представление, не принадлежащего порядку жизни, феномена, называемого смертью.
Представить непредставимое, представить, по словам Лиотара, нечто из непредставимого значит выйти за пределы порядка жизни, сделать шаг по ту сторону фюсиса, оказаться на территории метафюсиса, метафизики, на территории мёртвых, мёртвого фюсиса. Оказаться на мёртвой метафизической территории эстетики возвышенного и жуткого, в сфере репрезентантаций без репрезентантов, представлений без представлений, образов без образов, там, где не может быть какого-либо реализма как такового. Повторение: некрореализм пограничен и аллегоричен, он не говорит и не может сказать о том, что «находится» за событийным горизонтом: невозможно пребывать на мёртвой метафизической территории возвышенного и жуткого. Возвышенное — «приостановка, подвешивание представления». Эта метафизическая черта приближает эстетику пугающего возвышенного, возвышенного жуткого к смерти, к тому означающему без означаемого.
И с оптической точки зрения нечто оказывается перед невидимым в видимом, перед подвешенной видимостью, за слепым пятном. Перед ослепляющим взглядом Горгоны.
Однако, индивид предчувствует: есть нечто, некий процесс того, что репрезентируется, процесс, ускользающий от выразимого опыта, переживания, которое, возможно, избегает выразимости не оттого, что нет его в опыте, не оттого, что нечто не переживается, но потому, что оно предстоит, предшествует опыту человека. Сам процесс становления человека оказывается неразрывно связанным с актом захоронения, с осознанием конечности индивидуальной жизни здесь-и-сейчас и существования неведомого не-здесь-не-сейчас, которое уже предстоит ему. Человек распрямляется, когда его сородич, точнее его останки оказываются удалёнными из мира живого присутствия, когда его сородич оживляется в пространстве символическом, будь то миф как коллективная репрезентация психического пространства, или искусственное воплощение, репрезентирующее, оживляющее отсутствующего.
Непредставимость смерти вытекает из невозможности вписать её в сознание: либо есть некие, сознательные или бессознательные, репрезентации смерти, либо смерть «здесь» «есть». Иначе говоря, когда я здесь-и-сейчас, смерти нет, когда «моя» смерть здесь-и-сейчас, меня нет. Такова логика смертельной игры в прятки. Между мной и смертью необходим третий, посредник, жертва. Так же как для индивидуации в смысле становления-автономного существования необходим третий, внешний симбиотическому прото-символическому-существованию объект, в известном смысле Символический Релизер, Отец Принципа Реальности, так и между субъектом и жизнью необходим третий — другой я, позволяющий мне меня воспринимать как самого себя. Смерть в сознании это всегда уже другая смерть и смерть другого. Смерть оказывается видовым понятием, поскольку вид как (заключённые в индивиде) другие — символически и генетически представленные в нём — продолжает существование в смерти индивида. Моя жизнь и моя смерть — мои, но требующие другого, чтобы быть. Другой — мембрана, экран моей жизни и моей смерти.
Представление о смерти у индивида, по-видимому, появляется в ходе его индивидуального развития в связи с тремя аспектами формирования представления о другом: во-первых, с различением внешнего объекта, во-вторых, с представлением о себе, себе-другом, в-третьих с появлением (имени) отца. Иначе говоря, возникает оно в связи с дифференциацией реального, воображаемого и символического. Между этими тремя инстанциями психического и возникает представление о смерти. В стремлении урегулировать отношения между этими тремя инстанциями, в желании восполнить отсутствие между ними начинает пульсировать навязчивое тут-и-там жизни/смерти в пространстве психического: слово и квазигаллюцинаторный образ приходят на помощь в овладении окружающим пространством. Фигура другого вводит закон, устанавливает в бессознательном мораль, в том числе и в отношении к смерти: «Вся наша антропология показывает нам, что стыд перед смертью содержит в себе первую моральную значимость. Человек скрывает смерть так же, как он прячет свою сексуальность, как он прячет свои экскременты… он стыдится своего вида [espece].»
Смерть не только непредставима, не имеет репрезентаций, то есть не представляется сознанием, но её представлений нет и в бессознательном. Там не может быть тождества: смерть, подобно сновидению, предстаёт как иное, нередуцируемое к тому-же-самому.
Представить непредставимое значит создать что-то на его месте, в его воображаемом месте. Этот обходной маневр заставляет прибегать к чему-то ещё, симптому, символу, аллегории, к чему-то ещё, стоящему на месте отсутствия, к могильной плите, закрывающей отсутствующую смерть.
ВОЛЯ
Многочисленные судебно-медицинские источники свидетельствуют, что даже обширные механические повреждения мозга не всегда приводят к летальному исходу. В этом случае показателен опыт психического больного одной из клиник Вены. Он снимал обострение головной боли тем, что протягивал через череп от одного виска к другому стальную проволоку. При этом никаких нарушений памяти, слуха и зрения не наблюдалось. Спустя два месяца после начала этой практики больной, не найдя подходящего куска проволоки для снятия приступа головной боли, покончил с собой, засунув голову в горячую печь. При трепанации в мозговых тканях было обнаружено около четырёхсот грамм ржавеющей проволоки.
Из архива Юфита
ПРИМЕЧАНИЯ:
- Нечто странное появляется здесь не как нечто метафизическое, нечто конечное, нечто трансцендирующее физически присутствующее, но как вынужденный обходной маневр, маневр, не гарантирующий достижение некоей уже поставленной цели. Более того, этот обход предопределяет движение не вперёд, а назад (возможно, именно в этом и заключается обходной характер движения): проявляющаяся здесь амбивалентность странного, вязкость странного ритурнеля, аналогическая афатичность странного, предполагающая необнаружение «нужного» означающего (и одновременно настойчивое присутствие за странным некоего «настоящего» означаемого) — всё это улики регресса. Нечто странное появляется здесь не как нечто метафизическое, нечто конечное, нечто трансцендирующее физически присутствующее, но как нечто иное, отсутствие которого как такового указывает на отказ от представления, на вытеснение, на невозможность восстановления гипотетически бывшего сценария. Нечто странное это даже не означающее «как таковое», а пустое замещающее образование, симптом необнаруживаемого означаемого. Это — попытка артикуляции, артикуляционная пытка. Нечто странное — неподчинение насилию языка и одновременно попытка вхождения в него. Нечто странное — инструмент псевдоафазии, возникающий на месте проворачивающихся слогов — …ма-ма, ла-ла, на-на, па-па… — пробуравливающих сферу символического.
- «Все, что мы можем сказать, помыслить о смерти и умирании, о неизбежной расплате, с самого начала кажется нам полученным из вторых рук. Мы узнаём обо всём этом по слухам или из эмпирического знания. Все, что известно о смерти и умирании, получено нами из языка, который их называет, который высказывает предложения…» (Левинас Э., 1994, с. 29). Смерть для Левинаса неотделима от отношения с другими; более того, агрессивность к враждебному другому вводит негативность смерти: «именно в отношении к другому мы мыслим смерть в её негативности» (там же). Причём, это не интеллектуальная негативность, равно как и вопрос о смерти не возникает как интеллектуальная реакция на неведомое: «Не интеллектуальная загадка и не каждый случай смерти, но конфликт чувств в виду смерти любимого и при этом всё же чужого и ненавистного человека раскрепостил человеческую пытливость… Первобытный человек уже не мог оспаривать смерть, в своём горе он отчасти узнал на собственном опыте, что это такое, но вместе с тем он не хотел её признавать, потому что не мог вообразить умершим самого себя. Тогда он пошёл на компромисс: он допускал смерть, но отрицал, что она есть то самое уничтожение жизни, которого он мысленно желал своим врагам. Над телом любимого существа он выдумывал духов, воображал разложение индивидуума на плоть и душу первоначально не одну, а несколько» (Фрейд З., 1994, с. 19).
- «Для тех, кто бодр, — один совместный космос, а из уснувших каждый в свой личный сворачивается» (Гераклит, 1983, с. 260).
- Так подлинны слёзы, радость, страх, испуг, причём, как отмечает сам Юфит, реакция на его фильмы носит полярный характер: либо безудержное, неистовое веселье, либо тяжёлое угнетённое состояние. Так амбивалентен смех некрореализма: «он весёлый, ликующий и — одновременно — насмешливый, высмеивающий, он и отрицает и утверждает, и хоронит и возрождает» (Бахтин М., 1990, с. 17). В некролексиконе этот смех обозначен как «хорошее издевательство». Так «реальным» был «наезд» поезда на публику в 1896 году (вопреки всем возможным уговорам типа «это всего лишь кино, это не на самом деле»), точнее реальным был аффект. Так вдруг, в мгновение ока переезжает зрителя автомобиль в «Весне». Так подлинна в своей достоверности для очевидца смерть.
- Иначе говоря, кинозритель встречается с репрезентацией, которая являет собой и знак как преднамеренно созданное произведение искусства и собственно представляемые объекты в их вещной непреднамеренности: «в каждом акте восприятия присутствуют два момента: один обусловлен направленностью на то, что в произведении имеет знаковый характер, другой, напротив, направлен на непосредственное переживание произведения как факта действительности… в процессе восприятия… воспринимающий непрестанно колеблется между ощущением преднамеренности и непреднамеренности, иными словами, произведение представляется ему знаком (причём знаком самоцельным, без однозначного отношения к действительности) и вещью одновременно» (Мукаржовский Я., 1975, с. 173).
- Такова логика мышления, поскольку «мышления без целевых представлений [Zielvorstellungen], благодаря воздействию нашей собственной душевной жизни, вообще не существует… Я знаю, что беспорядочный хаос мыслей, лишённый целевых представлений, столь же редко проявляется при образовании истерии и паранойи, как и при образовании или толковании сновидений… Свободная игра представлений по любой ассоциативной цепи проявляется, быть может, при деструктивных органических мозговых процессах… при психоневрозах может быть раз навсегда выяснено воздействием цензуры на ряд мыслей, который выдвигается на передний план продолжающими быть скрытыми целевыми представлениями» (Фрейд З., 1913, с. 377, перевод изменён).
- Ещё и потому, что сама цель не является целью. Во-первых, «надо отделять самый акт стремления от смысла и сущности цели… сущность дела заключается в стремлении, а цель дело второстепенное» (Павлов И., 1951, с. 307). Так же как стремление И.П.Павлова отделено от цели, так и влечение З.Фрейда не связано с объектом в режиме первичных, собственно бессознательных, а значит и собственно психических процессов, на стадии доминирования предметных представлений, в эпоху господства правополушарной активности. Во-вторых, одна цель всегда скрывает ещё одну, другую цель. Так за целью как таковой скрывается ещё и цель — мишень груди, которая служит не только экраном сновидения, не только «собственно» сценой представлений, но и сферой взаимной координации рук, рта и глаза, но и зоной становления влечения к овладеванию [Bemachtigungstrieb], которое проявляется как рефлекс цели (подробнее см. Мазин В., 1996, сс.12-17). У этой цели и начинает координироваться система рука — мозг, у этой цели и начинается устанавливаться оптико-технический режим овладевания средой.
- В том числе и в связи с тем, что «цель инстинкта смерти не в разрушении per se, но в устранении потребности разрушения» (Маркузе Г., 1995, с. 296), то есть в разрушении условий разрушения.
- «Красота есть форма целесообразности предмета, воспринимаемая в нем без представления о цели» (Кант И., 1994, с. 105), и не только в произведении искусства: «Единство прекрасного, в том числе и прекрасного в природе, всегда свободно от целесообразности — в этом Кант и Гёте единицы» (Беньямин В., 1996, с. 115), и это переводит объект из функционального поля принципа реальности в эстетическое поле удовольствия: «Опыт, в котором объект „дан“ таким образом, полностью отличается как от повседневного, так и от научного опыта, все связи между объектом и миром теоретического и практического разума прерываются или, точнее, приостанавливаются. Этот опыт, освобождающий объект для его „свободного“ бытия, — работа свободной игры воображения» (Маркузе Г., 1995, с. 183). В рассматриваемом же случае, да и в парадигме постмодернизма вообще, да и в сфере (пост)современной визуальности в целом едва ли можно говорить о «чистом» воображении, не «опороченном» практическим и теоретическим разумом в связи с невозможностью при создании и восприятии произведений искусства избежать воздействия научного, критического, экономического, идеологического и других видов дискурсов. Эстетическое переживание, кажется, может полностью захватить субъект, выключить его теоретический и практический разум; что и происходит в экстремальных, патологических случаях, приводящих зрителя фактически к дереализации. Аффект может приостановить деятельность разума; однако, как правило, контекстуальные семиотические экраны устанавливаются между объектом и зрителем, предохраняя последнего от «реального» шока.
- Здесь следует сделать, как минимум, три замечания: во-первых, смерть как понятие довольно позднее образование, отсутствующее в дифференцированном виде в архаических культурах; во-вторых, смерть не «отрывается» от жизни, по крайней мере в своей гомологичности сну; в-третьих, смерть скорее предстаёт как остывающий образ, чем как обладающее конкретным значением и местом в цепи означающих понятие.
- Jankelevich V., 1977, р. 37. Более того, можно предположить, что в концептуальном отношении объектом некрореализма является некий результат работы смерти [Todesarbeit], реальность — а) уже отснятого, отчуждённого во времени и готового к тиражированию кино, б) фотографии с отснятой мёртвой природой (буквально — nature morte) и захваченном в движении человеком, в) живопись, вос-производящая «посредством авторского кода» (В.Кустов) фотографию из атласа по судебной медицине, например, — эта реальность косвенным образом, но всё же напоминает о том, что «капитализм сам по себе имеет такую силу дереализации предметов обихода, ролей социальной жизни и инстинктов, что сегодня так называемые „реалистические“ изображения могут воссоздавать реальность лишь в ностальгической или пародийной форме, давая повод скорее для страдания, чем для удовлетворения» (Lyotard J.-F., 1993, с. 21). Некро-реализм безусловно отвечает этим признакам: страданию (некро), пародии (реализм) и ностальгии (некро-реализм).
- Это одна из иллюзий восприятия некрореализма, о котором рассказываются истории полные леденящего ужаса. Микропример из телепередачи «Пятое колесо» (осень 1989): психиатры смотрят некрофильмы и комментируют их: «труп висит», «труп стоит», — повторяют они, глядя на шевелящееся на экране существо, которое никоим образом не представляет собой бездыханный труп, ведь «труп в морге и артефакт, имитация — живопись, кино, фотография — совершенно разные вещи» (И.Безруков). Здесь возникает следующий вопрос: добивается ли режиссёр некроэффекта, и от этого на экране сознания возникает труп, или же знание о том, что это — некрокино, заставляет говорить о трупе? Если с картины В.Кустова «смотрит» чья-то обезображенная голова, то она являет собой репрезентацию репрезентации, поскольку прототипом её служила гравюра или фотография из атласа по судебной медицине или учебника по патанатомии. И здесь, более того, «говорит» сама природа репрезентации, вос-произведения: «превращение в зрелище всего того, что в „реальной“ жизни провоцирует страх и ужас, делает терпимым, переносимым, даже приятным то, на что обычно прямо нельзя смотреть: миметическая структура — то, что в театре и умозрительной философии позволяет очищаться от нестерпимого, производить экономику смерти и экономику того, что постоянно угрожает, риска безумия от лишения собственного» (Kofman S., 1985, c.76). Иначе говоря, (некро)репрезентация — щит и оплот спасительного страха смерти.
- Определённая неповторимость, неповторяемость некро-репрезентации подчёркивается и высказываниями практиков некрореализма: «Нет, это совсем не то», — говорят они, глядя на работы других художников, которые могли были бы быть по тем или иным параметрам сопоставлены с «некро». «Не то» означает не отрицание того или иного произведения, а отказа в близости, в подобии скорее идеологическом, чем технологическом. Основанием для такого отказа служит некая объективность, документальность, достоверность, реалистичность, связанные непосредственно с кино и фото репрезентациями: «Те произведения, которые создавали на протяжении всей истории человечества другие авторы в связи со смертью, отличаются от произведений, создаваемых некрореализмом тем, что они представляли объекты образа смерти непереведёнными в авторский код в соответствии с законами некрометода. Они передавали объекты образа смерти, руководствуясь своими законами; и, как правило, у большинства авторов первый и основной закон представления объектов образа смерти — это предание образу смерти и объектам этого образа эмоциональной окраски, именно той, которой обладает сам автор, либо положительной в случае некрофилии, либо отрицательной в случае танатофобии. Эмоциональность не позволяет наблюдателю воспринимать объект образа смерти объективно» (В.Кустов).
- «Аллегорическое воображаемое — это присвоенное воображаемое; тот, кто пользуется аллегорией, не придумывает сам образы, но конфискует их» (Owens C., 1994, р.54.). Здесь вновь проявляется движение между преднамеренностью и непреднамеренностью, заявленное в самом слове некрореализм, между целесообразностью метаэстетической некроцели и целесообразностью без цели эстетического объекта.
- С этим воплощением, с этим нарушением табу данного, данного символическим, отцом, связан тот страх, то неприятие, с которым столкнулись первые фотографии. Для тотально проективного сознания они были настоящим актом богохульства — человек создан по образу, который у него нельзя отнимать, который с него нельзя снимать. Отнять образ — лишить жизни. Ещё больший ужас своим временным мимесисом навеяло кино. Эти пережитки анимизма, эта фобия репрезентации живы и поныне.
- Именно с постановочной фотографии Юфит начал свой путь в искусстве в конце 1970-х. В 1983 он отошёл от неё и приступил к киносъёмкам — от статичной фото-графии к кине-мато-графии, от мгновения к «абсолютному» времени, от мига жизни / смерти к овладению временем / смертью, от иллюзии документа к документу иллюзии («Если отношение общества к кино главным образом ориентировано на подобный шоу-бизнесу или воображаемый референт, то, похоже, реальный референт господствует в фотографии», Metz C., 1985, р.82).
- Если принять позицию Левинаса, согласно которой основным атрибутом жизни человека является демонстрация им выразительных движений. Именно эта позиция, понимание её, отличает человека от антропоидов, обезьян, для которых умерший сородич тот же живой, но пассивный. В некоторой мере позиция некрокино располагает субъекта между человеком и нечеловеком. В качестве примера можно привести тело в воде, плывущее вдоль всего кинофильма «Деревянная комната». Тело очевидно живо, но «ведёт себя» как утонувшее, мёртвое тело. Можно также не обращать в связи с позицией Э.Левинаса внимания на подобие жизни кинематографу, если рассматривать последний как «неисчислимое множество элементов в движении» (Lyotard J.-F., 1994, p.57); но при этом элементов, выстроенных в определённом порядке и за счёт других, не выбранных, не обретших значимости, стоимости (ibid, р.58).
- Примером, пожалуй редким и лучшим в данном случае может служить фраза: «Жизнь — в движении» («Папа, умер Дед Мороз»). Когда свои духи и призраки перестают действовать, движение отправляет на поиски чужих отживших. Отживших, необходимых для масс-медиатизации, для поддержания необходимого уровня коммунальной танатофобии: так появляются вудуистские зомби или египетские оживающие мумии. Зомби и мумии переходят из научных исследований в «тотальную культуру» (П.Пепперштейн), заполняют экраны, забираются в бессознательное и занимают там своё место, присоединяются к легионам местных фантомов. При этом стремление оживить мёртвых не только способствует искуплению вины наяву, но проникает в сновидения: «знание о смерти заключает самые странные компромиссы с потребностью воскресить мёртвого. То умерший, будучи мёртвым, продолжает всё-таки жить, потому что он не знает, что умер, и если бы он это узнал, то лишь тогда умер бы окончательно; то он наполовину мёртв, а наполовину жив, и каждое из этих состояний имеет свои особые признаки. Эти сновидения нельзя назвать бессмысленными, так как воскресение для сновидения не является неприемлемым, как, например, и для сказки, где это совершенно обычное событие» (Фрейд З., 1989, с. 117). Появление в некроконтексте фигуры зомби обусловлено, с одной стороны, использованием в раннем некрокинематографе так называемого зомбигрима (смесь ваты, бинтов, томатной пасты или варенья — с помощью этого грима Юфит имитировал образы из учебников по судебной медицине; по словам Юфита, наибольшего успеха в использовании зомбигрима добился Андрей Мёртвый в фильме «Мочебуйцы-труполовы»), с другой стороны, зомбиподобными движениями субъектов в позднем некрокино (как известно согласно версии В.Дэвиса, зомбификация на Гаити производилась с помощью содержащегося в дутой рыбе нейропаралитического вещества тетродоксина, который снижал интенсивность метаболизма до такой степени, что для окружающих зомбифицированный находился в состоянии клинической смерти). Уместно будет здесь указать на фильм, характер движений зомби в котором произвёл в своё время впечатление на Юфита: «Ночь живых мертвецов» (1968) Джорджа Ромеро.
- В частности, для В.Беньямина.
- В несколько иной форме было представлено расчленение на выставке «Геополитика» (1992) Юрием Циркулем, который сконструировал гигантскую достаточно беспорядочную структуру из расчленённых берёз (метонимически — расчленённой жизни, женского жизнедающего тела), назвав свою инсталляцию «Русский лес». В структуре сказочного нарратива расчленение относится к одной из форм инициации, к временной смерти, за которой следует оживление (см. Пропп В., 1996, сс.93-98). Говоря о расчленении, следует отметить не только и не столько деструктивные мотивы, сколько исследовательские, которые известны по крайней мере с появления традиции представления анатомических театров 17-18 вв. Расчленённость в совокупности с обездвиживанием — неизбежным — с точки зрения гипотетического статичного, фактически отсутствующего, наблюдателя — служит опять-таки, согласно В.Беньямину, признаком аллегории: «В аллегории наблюдатель сталкивается с facies hippocratica истории как с неким окаменевшим, первобытным ландшафтом. Всё, что в истории изначально выглядит бесконечно печальным, безнадёжным, выражено на лице смерти, точнее в её голове» (cit. in Owens C., 1994, р.55).
- Достаточно часто, особенно художники, по ошибке, ошибке говорящей о многом, называют некрореализм некроромантизмом. К романтическим аллюзиям можно отнести не только присущие некрореализму недовольство разумом, любовь к руинам, неудовлетворённость урбанизмом и любовь к природе, но, главным образом, — ирреализацию цели: — смерть гомологична в данном «некро»-случае трансцендентному уходу романтиков от здесь-и-сейчас в другое место, в другое время или в другое разума (фантастическое воображение). На регрессивный, ностальгирующе романтический по форме киновзгляд Юфита обратил внимание и Питер Вайбель, обозначивший некрореализм как одно из проявлений ретроавангарда. Здесь было бы интересно сопоставить некрореализм с кинофильмом «Некромантик» (реж. Йорг Буттгерайт), в котором представление об отношении к мёртвому телу скорее может вписываться в понятие реализм, чем в романтизм в силу снятия аллегорического представления; романтизация, по идее, должна возникать за счёт (некрофилии) любовной жизни, за счёт прямого сочленения любви и смерти, однако, именно отсутствие трансцендирующего покрова, присущего романтизму, не позволяет оправдать имя «(нек)романтик». Впрочем, если смерть — фигура, объединяющая некрореализм и романтизм, то отношение к технологии репрезентации всё же различно, в частности, если Т.Жерико, например, непосредственно изучает в клинике трупы и состояние агонии, то В.Кустов (повторим ещё раз) присваивает уже «существующую» репрезентацию.
- «Проекция структуры в виде последовательности напоминает нам о том факте, что в риторике аллегория традиционно определяется как одна метафора, запущенная в непрерывные серии. Если такое определение рассмотреть с точки зрения структурализма, тогда аллегория оказывается проекцией метафорической оси языка на его метонимические параметры. Роман Якобсон определял эту проекцию метафоры на метонимию как „поэтическую функцию“ и связывал метафору с поэзией и romanticism, а метонимию с прозой и realism» (Owens C., 1994, р. 57.)
- Процитируем здесь Ф.Пруст, ссылающуюся на эссе В.Беньямина о Ш.Бодлере: «Современный герой — не тот, кто смело встречает опасность смерти, но тот, кто имитирует смерть, кто стремится сыграть с ней и перехитрить её.» (Proust F., 1993, р.80.)
- Всегда всего лишь приближение, и всегда всего лишь к вопросу, вопросу не содержащему в себе ответа, ибо «смерть — без-ответное» (Левинас Э., 1994, с. 30), безответное и пробуждающее ответ как ответственность: «поскольку смерть — место моей невозместимости, то есть моей единственности, я обращаюсь к моей ответственности. Потому лишь смертный ответственен» (Derrida J., 1992, p.45).
- Так Кустов в рамках некропрактики изучает труды по танатологии и герантологии, в то время как Юфит просматривает бесконечное число материалов по антропогенезу, криптозоологии и приматологии.
- Первый учебник по судебной медицине (М.И. Авдеева) появился у Юфита в 1982 году (О.Котельников: «Сестра моей подруги закончила медицинское училище, и мне от неё досталась пачка книг, среди которых был учебник по судебной медицине. Мы его с Женей с удовольствием рассматривали. Затем он взял его в постоянное пользование»), и в том же году была приобретена и книга Гофмана (вообще первым известным трудом по судебной медицине стал трактат Фиделия, появившийся в 1596 г.). Связь творчества с медициной всегда подчёркивалась Юфитом: «…всё это находит отражение в моих фильмах. Поэтому они имеют большее отношение к медицине. Они являются медицинскими пособиями.» (Михельсон П. — Юфит Е., 1989, с. 134). Между тем, медицина глубинным образом связана с фотографическим мимесисом: «Организованные структуры, ячейки и клетки, с которыми обычно имеют дело техника и медицина, — всё это изначально гораздо ближе фотокамере, чем пейзаж с настроением или проникновенный портрет» (Беньямин В., 1996, с. 71).
- Эта неподвижность исподволь оставила индивида один на один с самим собой и со смертью, поскольку «смерть — неизбежное следствие сверхизбыточности, и только застой гарантирует существам сохранение их отдельного, изолированного существования» (Bataille G., 1990, р. 101). Таким образом, хотя нельзя не признать существование коллективных риторик, коммунального дискурса, нельзя отрицать и существование миноритарных и даже индивидуальных дискурсивных практик.
- А.Боровский считает этот контекстуальный регистр вообще основным для объединения некрохудожников: «Да, некрореалисты — плоть от плоти poto soveticus… думается, импульс некрореализму дали не Лиотар и Бодрийяр, а совсем другие идейные вожди. Они почти не двигались самостоятельно и едва могли читать написанные для них речи, они так походили друг на друга в своём цветущем маразме, что трудно было разобраться, кто жив, а кто уже почил в почёте, но тем не менее они цепко держали страну в старческих руках… они являли образ распада — распада не только идеологического, но и физического, затронувшего как социальный, так и биологический уровень… неизгладимый образ „коллективного руководства“ периода геронтократии как концентрированного выражения совкового образа жизни и стал, думается, тем импульсом, который объединил вокруг Евгения Юфита совсем молодых тогда людей, составивших ядро некрореалистов» (Боровский А., 1992, с. 65). Сам же Юфит на вопрос о политике отвечает с присущим ему уклонением: «Бывают такие травмы, как авиатравмы, им подвержены в том числе и всякие политические деятели. В этом контексте политика несомненно присутствует в сфере моих интересов. Хотя в этих случаях очень затруднителен процесс идентификации. Останки раскидывает на площади до трёх километров. Очень сложная травма… Труп есть труп… Меня интересуют его метаморфозы… Метаморфозы формы, цвета. Своего рода некроэстетика. В первый, второй месяц наступают страшные изменения. Труп становится пятнистый, как ягуар, налитой, как бегемот. Но это тоже при определённых условиях. Что особенно и интересно. А политика?! Так. Не знаю…» (Михельсон П. — Юфит Е., 1989, с. 135). Отказ от навязываемого идеологического контекста связан не столько с его неприятием практиками некрореализма, даже не столько со стремлением выбраться из узких рамок только лишь этого контекста, но с желанием пробраться к телесной реальности как таковой, с желанием выйти на грань символического, пробиться к несхватываемому идеей телу с его жизнью и смертью: «некрореализм избегает идеологической трактовки, он пытается скомпрометировать идеологию как таковую, выбывая из жизни вообще» (Берри Э., Миллер-Погачар А., 1991, с. 14). В связи с этим же социально-политическим контекстом некрореализм сопоставляется со своего рода некрофольклором — типа «мальчик Алёша варил холодец… По полу ползал безногий отец» — который расцвёл именно в этот период, в 1970–1980-е годы. Впрочем, у многих «фольклорных» «некро»-стихов имелся автор — ленинградский поэт и художник Олег Григорьев. Влияние идеологического, экономического, социального контекстов безусловно: «некрореализм — продукт своего времени» (Ю.Циркуль).
- В котором Евгений Юфит родился в 1961 году, в котором проходила его жизнь, в котором он учился (в Высшем Техническом Учебном Заведении при ПО Трубостроения Ленинградского металлического завода), работал (сначала чертёжником в конструкторском бюро, затем в рабочей бригаде Центрального Выставочного зала, позднее на Ленфильме), и который в середине 1980-х гг. стал «своеобразной столицей параллельного кино» (Алейников Г., 1989, с. 120).
- Более подробно эта тема разбиралась нами в другом месте (Tourkina O., Mazin V., 1993).
- Причём, в городе нет одного центра, что также, если и не разрушает, то дестабилизирует символическое пространство живого организма. В данном случае под центром, Петропавловской крепостью, подразумевается условно один из первых центров, возникший до центров Дворцовой площади, Адмиралтейства и Исаакиевской площади.
- Впрочем, этот ужас де Кюстина удивляет, поскольку захоронения в церквях известны с раннего христианства по 18 век (см. Ariès Ph., 1987, р.49).
- Этот конфликт предельно важен для некрореализма, который идеологически и визуально проходит по границе Природы и Культуры, Природы и Города. Подробнее ниже.
- Отчасти можно согласится с мнением, что «Юфит „реабилитировал“ физическую реальность смерти после того, как она перестала быть запретной зоной» (Добротворский, 1993, с. 7). То, что смерть перестала быть запретной зоной, в известном смысле истина, в том смысле, что тема эта была закрыта решением о коллективном смысле жизни в коммунистической идеологии, для которой героическая смерть или смерть человека, отдавшего себя служению сообществу, всегда оправдана: человек умирает, но дело его живёт в веках. Однако, «подъем» темы смерти после скоропостижного исчезновения коммунизма скорее лишь обнажил наличие темы смерти и обесценил человеческую жизнь окончательно, поставил людей перед лицом смерти, но отнюдь не проработал тему, не произвёл десакрализацию ритуалов, её маскирующих; затем же был произведён возврат к христианской ритуальной практике, произошла регрессивная ресакрализация.
- «В сравнении со всеми иными человеческими творениями художественное произведение явно кажется образцом преднамеренного творчества… Своё предназначение — быть эстетическим знаком — художественное произведение осуществляет как нераздельное целое» (Мукаржовский Я., 1975, с. 164). «Непреднамеренный характер» раннего некрореализма подразумевает, в частности, что фотография в то время не воспринималась и не создавалась некропрактиками как дифференцированный эстетический знак. Это было время, когда «веселье было естественным продолжением съёмок, а съёмки были естественным продолжением веселья» (О.Котельников). Дифференцированный знак искусства требует символической обработки, требует определённого места и звания для инициируемого художника: и сказал тогда Тимур Новиков Евгению Юфиту: «Будешь кинорежиссёром. Место пока свободно. Ты ведь снимаешь что-то на плёнку. Сделай титры. По крайней мере в одном месте вставь слово „конец“, в другом — название фильма и заставку киностудии».
- Смотри «Лесоруб». Носиться, не бежать куда-то целеустремлённо, не мчаться как ветер навстречу цели, но носиться, то есть совершать «движения, повторяющиеся и совершающиеся в разное время, в разных направлениях», согласно «Толковому словарю русского языка» под ред. Д.Н.Ушакова, где приводятся два примера: «С шумом носились по воздуху мохнатые шмели» (Пришвин) и «Уже год носился по родной земле Павел Корчагин в тачанке, на орудийном передке» (Н.Островский). Именно этот глагол «носиться» использовал отец Крэга Туми, приучая сына к порядку и целеустремлённости, устрашая его лангольерами, этими смертоносными зубастыми вагинами, пожирающими пространство-и-время: «Мой отец говорил о тысячах лангольеров; он говорил, их должны быть тысячи потому, что миллионы плохих мальчиков и девочек носятся по свету. Именно так он всегда и говорил. Отец никогда в жизни не видел бегущего ребёнка. Они всегда носились. Я думаю, он пользовался этим словом, потому что оно подразумевает бессмысленное, нецеленаправленное, непродуктивное движение. А вот лангольеры… они бегут. У них есть цель. Можно даже сказать, что лангольеры — персонифицированная цель» (King S., 1991, р.127). Различие между глаголами «бежать» и «носиться» засвидетельствовано в стихотворении И.Безрукова, которое сам он считает венцом своего поэтического творчества: «Зайцы бегают по лесу. Носятся медведи». Матёрое животное «обязано» тупо носиться. Таково представление.
- В котором «сознание оказывается не связанным с рефлексией и её основным требованием, фиксацией позиции наблюдателя. Это ведёт к доминированию оргиастических неконтролируемых дискурсом телесных практик» (Рыклин М., 1993, с. 62), или, иначе говоря, «ленинградцы более склонны к аттракционности, эпатажу, шоковой терапии сознания… фильмы ленинградцев [имеются ввиду в первую очередь фильмы Юфита], выигрывая по общему счету занимательности, с трудом поддаются словесной расшифровке» (Добротворский С., 1989б, с. 16-17). Родство же некрореализма и соцарта очевидно в совершенно другом отношении: и в одном, и в другом случае «объектом манипуляций становятся стереотипы специфически советского искусства [в данном случае феномен оптимистического кино 30-х годов, этой „фабрики социальных грез“]» (Боровский А., 1992, с. 66).
- Название, имя и его интерпретация оказываются сильнее феномена, естественного и эстетического: через двенадцать лет репутация сохраняется. По-прежнему некрореализм и некрофилия остаются для большинства людей синонимами. Просматривая некрофильм, психиатр делает своё заключение: «Он что-то слизывает… ест… пожирает… некрофилы! Есть такая страшная патология, относящаяся к сексуальным извращениям… сопровождается элементами садизма именно эти моменты я усмотрела сейчас в фильмах», из передачи «Пятое колесо», осень 1989; журналист делает своё заключение: «Фильмы группы „Мжалалафильм“ (лидеры „ленинградской школы“) полны трупов, раненых, которые бьются в предсмертных судорогах. Это „некрореализм“.» (Астахова Т., 1989). Скандальная репутация поддерживалась и другими изданиями, в которых приводятся истории о Юфите, рассказанные его друзьями, истории, достоверность которых нельзя ни доказать, ни опровергнуть (см., в частности, Тупицын В., 1997, сс. 301-302). По-прежнему существует страх перед насильниками, педерастами и зверскими садистами-некрореалистами.
- «Мёртвый», «Трупырь», «Дебил», «Циркуль», «Серп» и др. Даже настоящая фамилия Безруков и то обретает порой свой буквальный смысл (см. Добротворский С., 1993, с. 7).
- «Мжалалафильм», весьма показательное слово, ничего не значащее и многое означающее. Слово производное от имени какого-то второстепенного деятеля коммунистической партии, кажется, Мжаванадзе, подобранное не по семантическим причинам, а «просто так», по причинам акустическим («хорошо звучит»), подобранное случайно. Случайность же отсылает к некоему обезличенному мужчине, от которого осталось… нет, даже не имя, но слог, первый слог «мжа», слог с напряжением проговариваемый в своих двух согласных, слог, за которым следует подобие протоартикуляционного движения «ла», «ла», звучащего, напротив, как напев из одной из сотен, или даже тысяч весёлых, незамысловатых, если не сказать идиотских, песен.
- Вот типичное описание раннего некрокино: «Образно говоря, Юфит перенёс метаморфозы трупных изменений человеческого тела на тело киноискусства: полуразложившаяся плёнка, небрежный монтаж, герои либо трупы, либо самоубийцы, либо полуживые люди. Полный маразм, бесконечные идеологические битвы, снятые в убыстрённом темпе… в итоге вкрадывается подозрение, что это просто мужчины кувыркаются и резвятся…» (Алейников Г., 1989, с. 121).
- Социально-экономическая перестройка, очередной и может быть последний неоколониальный интерес к иному, поднятый в критическом дискурсе вопрос идентификации открыли возможность моды на советское искусство, которая во многом оказалась доминирующим стимулом для организации целого ряда выставок современного советского искусства в разных странах мира. На выставке «Территория искусства» (Государственный Русский музей, 1990) некрореализм был представлен работами И.Безрукова, Е.Юфита, В.Кустова, В.Морозова, Ю.Циркуля, А.Мёртвого и С.Серпа. Следует сказать, что Юфит был выставлен в Русском музее годом раньше, в 1989 г. на первой выставке современного ленинградского искусства «Новые поступления» (кураторы Е.Андреева, О.Туркина, А.Любимова).
- Рижский фестиваль «Арсенал» (1988) стал первым крупным местом демонстрации некрокино (да и мирового кинематографа вообще). В этом же году состоялись показы в Финляндии (The First International Video Film Festival), Шотландии (The Third Eye), Западном Берлине (Interfilm), Бонне (The 10th International Film Festival). К 1988 году относится и первый публичный показ в Ленинграде, в Доме кино. Первые свои опыты Юфит показывал у себя на квартире (конец 1983 г.), затем закрытые показы, рассчитанные на друзей и знакомых, проходили в различных Домах культуры, «Клубе-81» (в конце 1986 года Тимур Новиков дал Сергею Ковальскому свой — единственный доступный в то время — кинопроектор для показа фильмов приехавших москвичей Н.Абалаковой и А.Жигалова при условии, что будут показаны фильмы Е.Юфита). 1980-х. Одним из главных событий в его жизни стала запись песни О.Котельникова и Е.Юфита «Жировоск» на заводе, где располагалась тогда студия М.Малина. «Орекстр из двадцати человек, включая Г.Гурьянова, Т.Новикова, С.Бугаева-Африку, аккомпонировал ревущему соло Юфиту» (О.Котельников). Для оркестра «Мжалала» (обозначенного в каталоге как «Юфитовы Некрореалисты» — самая мифическая из всех русских групп) была сделана (Е.Юфитом, Т.Новиковым, О.Котельниковым, А.Медведевым) в 1988 г. афиша «Остров мацерации» (Cf. Le rock russe a l’affiche, Paris, Musée-galerie de la seita, 1988).
- Выставка «Binnen de USSR en Erbuiten» в Стеделийк музее (1990), одном из наиболее почитаемых в Европе музеев современного искусства. Примечательно, что некрокартина (А.Мёртвого) попала на обложку, анонсировавшего выставки музейного журнала, а посвящённая этой выставке статья сопровождалась четырьмя фотографиями: три из них представляют грандов советского искусства (Комар-Меламид, Кабаков, Булатов), четвёртая — картину «Если бы парни всей земли» Кустова (сf. Stedelijk Museum, le jaargang Nr.1, 1990).
- Крупномасштабная выставка советского искусства была устроена директором музея Юргеном Хартеном как бинациональная — советско-израильская. На этой выставке уже представлены только Юфит, Кустов и Серп. Выставка сначала открылась в Kunsthalle Düsseldorf, затем переместилась в главный музей Израиля — Israel Museum. Weisbord Pavillion., а в 1992 году была показана в ЦДХ в Москве.
- Выставка называлась «Искусство, Европа» и проходила в 63 музеях и выставочных залах Германии. В Ганновере (Kunstverein Hannover) размещалось искусство Советского Союза, представленное ведущими московскими художниками, от Ленинграда директором музея Экхардом Шнайдером были выбраны трое — Юфит, Кустов, Серп.
- Первая «сольная» некровыставка «Некрореализм: шок-терапия новой культуры» в Университете Штата Огайо (Fine Arts Center, Bowling Green State University, Bowling Green, Ohio, 1993). Каталог представлял первое комплексное описание некрореализма в статьях Андрея Демичева, Сергея Добротворского, Олеси Туркиной, Эллен Берри и в разговоре Анесы Миллер-Погачар с Евгением Юфитом и Сергеем Добротворским.
- Имеются ввиду выставки «Самоидентификация» (Киль, Берлин, Осло, Сопот, Петербург, 1995), «Идиллия и катастрофа» (Эрфурт, 1996), «Метафоры отрешения» (Badischer Kunstverein, Карлсруэ, 1996), «Кабинет» (Stedelijk Museum, Амстердам, 1997).
- Эти практики осуществляются и в некросфере как одной из сфер бытия, вот почему здесь заявлен образ жизни / смерти (см. Мельник В., 1991, с. 3).
- При посещении Ганноверского зоопарка было сделано следующее замечание: наблюдение за всеми животными лишено какого бы то ни было смысла, нужно следить за поведением только матёрых животных, каковыми являются бобры и кабаны; исключение было сделано для обезьяны, поскольку поведение её было определено как типично шизофреническое. Рассказывая о мероприятии в Будапеште (первое комплексное некромероприятие, сочетавшее некрошоу, некровыставку и показ некрофильмов в выставочном зале Muecsarnok, 1989), некропрактики в первую очередь вспомнили посещение зоопарка, где они дразнили медведей. Матёрые животные, медведи и кабаны, появляются, в частности, в «Лесорубе»; в цитатах из советского кино, использованных в «Лесорубе» и «Весне», появляются цирковые животные; бобёр восстаёт на афише премьеры «Деревянной комнаты» в московском Музее кино (18.12.1996). Цирк — место антропоморфизма животных и зооморфизации людей. Вот фрагмент из некрогротескной картины цирка: «Цирк. Посреди арены стоит слон, на котором сидит солдат патруля в своей форме, голова его перебинтована, в вытянутых в стороны руках он держит две короткие палки. К палкам привязаны верёвки с огромными кусками мяса на концах. Две небольшие, сильно проголодавшиеся болонки, громко лая и подпрыгивая, тщетно пытаются полакомиться мясом. Оркестр громко играет „Яблочко“. Это зрелище наблюдают пожилые моряки, заполнившие все места в цирке. Моряки пристально и молча с каменными лицами наблюдают за происходящим. Среди них видны моряки „Белка“ и „Стрелка“, между ними сидит крупная обезьяна, жующая банан» (Братья Алейниковы, А.Мёртвый, Е.Юфит, 1989, с. 28).
- Поездки за город сопровождались неистовым весельем, весельем, которое, по словам Юфита, «началось с 4-го класса школы и с тех пор практически не прекращается». Наиболее популярны были драки, причём, весьма специфические: без причины, без «излишней» агрессии, без крови, но с неистовым размахиванием руками, падениями, с манифестациями гиперкинетического синдрома. Бестолковые сечи длились часами, в них участвовали десятки людей. Одна из наиболее крупных мнимых драк, зимой 83-84 гг., втянула в себя 40 мужчин; она перемещалась по лесу, по льду, продолжалась в электричке, где люди пытались разнимать дерущихся или в панике бежали от ополоумевших. Это перемещение, то, что сеча неслась, беспорядочно двигалась, — вот что было важно. Всё это напоминало «настоящий маразм, необъяснимое тупое веселье» (Юфит). С весельем связаны и показы фильмов, в частности в кинотеатре «Спартак», которые чаще всего заканчивались скандалами (вот описание одного из киносеансов (с некоторыми характерными и точными комментариями автора статьи, Умного Хени: «Идя в кинотеатр „Спартак“ на показ некрореалистических фильмов Евгения Юфита, я ожидал лицезреть толпу панкующих, стреляющих билеты и сигареты. И увидел, что ожидал. В кассе — всегдашняя тусовка, знакомые лица. У входа — человек пятьдесят в шинелях и кожаных куртках, с хаерами, чёлками и т.п. Всё это поклонники Юфита — понял я. Ну что ж, до своего кумира многим из них далеко, хотя это тихий интеллигент в очках… Лектор, Олег Ковалов, говорил: „Я нежно люблю Юфита как человека, но фильмы его — нет, не особенно. Сам Юфит культурный, милый, вежливый человек из хорошей семьи, читавший Достоевского и Кафку. Но почему-то он всегда приходит в „Спартак“ с толпой всякой швали, объясняя это тем, что ему всегда нужна рядом фактура для будущих фильмов“. Тут Олега прервали, завопив с балкона: „Снимай штаны!“ „Я рад, что имею возможность покинуть сцену“, — сказал Олег и быстро ушёл. Начавшиеся фильмы сопровождались остротами и хохотом на балконе. В отличие от фильмов Тарковского или Сокурова, картины Юфита органично принимают в себя, как материнское лоно, любой пьяный выкрик, любую шутку, заводку, крезу. Принадлежа к третьему кино-поколению после Тарковского, Юфит уже не просто показывает на экране бесчеловечность, он, судя по картинам, уже не знает, что такое человек» („Новая газета“, № 5, 1992). С другой стороны, массовая публика воспринимала этот чёрный юмор как атаку на самые святые табу, а именно, на соединенные в некрокино смерть и (гомо)сексуальность, причём не просто атаку, а пародийно-десакрализующее издевательство, гротескное представление. Взрывы и раскаты смеха разрезали залы не только как — двойственная в своей агрессивности оскала и альтруистичности отказа от укуса — реакция на тупой юмор, но и как защитная реакция на нечто непонятное, непостижимое. Именно веселье в зале всегда радовало Юфита. Именно эта реакция оказывалась предпочтительной. Такая реакция или даже абреакция, отреагирование табуированных зон, к каковой и относится «собственно» смерть, сопровождает практически каждый показ фильмов.
- Согласно распространённой гипотезе, появление акта захоронения примерно 90-80 тысяч лет назад привело человека (homo sapiens neanderthalensis) к созданию новых миров, человеческих символических, искусственных, абстрактных миров, населённых мёртвыми: „возникновение погребальной практики породило, вероятно, одну из самых ранних (и одну из самых фундаментальных) космологических моделей, т.е. позволило человеку впервые создать свой собственный, сугубо искусственный мир — мир мёртвых… и таким образом встать на путь окончательного выхода за пределы чисто биологической эволюции, начать творить новую культуру, собственную „мифологизированную историю““ (Смирнов Ю., 1991, с. 8). Этот момент можно считать одним из ключевых в человеческой эволюции, поскольку тогда мир раскололся на природный и искусственный, на мир реальный и фантазмический. Этот раскол и связанное с ним рождение миров, рождение (само)сознания и человеческой психопатологии обеспечили те условия, в которых искусство стало связным, воссоединяющим расколовшиеся территории на уровне непатогенного аффекта. Искусство, живописание в частности, не только компенсировало уход/смертность /отсутствие, но и связало технологию с фрустрирующей психотравмой рождения-смерти, которая повторяется в чуждом лоне окружающей среды: „Примерно 30 тысяч лет назад, во времена великой палеолитической бедности, в месте встречи паники с началом техники внезапно вспыхнул образ. Поскольку паника была сильнее технических средств, то появилась магия и её зримая проекция, идол. Постепенно техническая защита справляется с паникой. Когда человек с его способностью облегчать страдания осваивает ресурсы земли, когда он начинает, наконец, преуспевать в изобразительности, позволяющей усмирить животное отчаяние перед космосом, тогда от религиозного идола осуществляется переход к образу искусства“ (Debray R., 1992, p.47-48).
- „Такие стереотипии наблюдаются в каждой игре и создают, благодаря индукции, эмоциональный её фон“ (Самохвалов В., 1993, с. 155). В детской игре могут быть запечатлены „первые следы художественной деятельности“ (Фрейд З., 1995, с. 129). Детские игры трансформируются у Юфита в дедские игры — смотри „Деревянную комнату“, „Серебряные головы“, где сквозь возню мужчин уже очевидно просматриваются регрессивные детские забавы. В бегстве к игре индивид не только порывает с репрессивностью трудового порядка („игра непроизводительна и бесполезна в точном смысле, ибо она порывает с репрессивными и эксплуатативными чертами труда и досуга; она „просто играет“ с реальностью. Но точно также она порывает и с её возвышенными чертами — „высшими ценностями““, Маркузе Г., 1995, с. 202), не только может уподобляться животному, но и входит в тот непрерывный поток, в котором жизнь и смерть неразличимы: „Организованный мир труда и мир дисконтинуальности это один и тот же мир. Орудия производства и продукты тяжёлого труда это отдельные объекты; человек, пользующийся этими орудиями, человек, производящий товары, сам является отдельным существом, и самоосознание себя в качестве такового находится в прямой зависимости от использования или создания отдельных вещей. Смерть обнаруживается именно в связи с дисконтинуальным миром труда“ (Bataille G., 1990, р.119). Более того, игра не только ретроспективно предшествует художественному фантазированию, содержит „первые следы художественной деятельности“, но и непосредственно опирается на реальность, на реализм окружающего (см. Фрейд З., 1995, сс. 128-130), балансирует между реальностью („присутствием“) и нереальностью („не на самом деле“ — „отсутствием“): „искусство игры состоит именно в том, чтобы удержаться на острие равновесия между серьёзностью и фиктивностью“ (Лотман Ю., Цивьян Ю., 1994, с. 13 — выделено В.М.). Отчасти эта неопределённость, это между усиливают амбивалентность восприятия некрокино, внедряют аффект отсутствия от захватывающей кажущейся пустоты информационного экрана.
- Железная дорога навязчиво прокладывается практически в каждом фильме Юфита: в «Лесорубе», «Санитарах-оборотнях», «Весне», в фильме «Папа, умер Дед Мороз». Железная дорога может непосредственно выступать как репрезентант смерти: «Умирание заменяется во сне отъездом, поездкой по железной дороге» (Фрейд З., 1989, с. 95). Железная дорога предполагает саму возможность переезда, отъезда, который «означает в сновидении смерть, умирание. Принято так же отвечать детям на вопрос, куда девалось умершее лицо, отсутствие которого они чувствуют, что оно уехало. Я опять хотел бы возразить тем, кто считает, что символ сновидения происходит от этого способа отделаться от ребёнка. Поэт пользуется такой же символикой, говоря о загробной жизни как о неоткрытой стране, откуда не возвращался ни один путник. В обыденной жизни мы тоже часто говорим о последнем пути. Всякий знаток древнего ритуала знает, как серьёзно относились к представлению о путешествии в страну мёртвых, например, в древнеегипетской религии. До нас дошла во многих экземплярах Книга мёртвых, которой, как бедекером, снабжали в это путешествие мумию. С тех пор как кладбища были отделены от жилищ, последнее путешествие умершего стало реальностью.» (Фрейд З., 1989, с. 100). Причём, смерть это не просто путешествие, не просто отправление куда-то, но «отправление на встречу с неизвестным, отправление без возврата, отправление без адреса» (Левинас Э., 1994, с. 30). Между тем, любимой книгой маленького Юфита в возрасте 8 лет были «Путешествия Одиссея». В сказочном повествовании смерть также «принимала формы пространственного продвижения» (Пропп В., 1996, с. 93). Сказка возникает здесь как один из замещающих интерпретационных механизмов, непосредственно сопряжённых со смертью через обряд смены статуса, инициации, который, согласно Проппу, она изначально озвучивала; через сон, в который она в конечном счёте погружала; через страх, который она нагнетала и с которым учила справляться; через кино, которое демонстрирует экранный вариант некоего сказа в форме показа, пересказа: — так «Папа, умер Дед Мороз» — деформированный пересказ «Семьи вурдалака», сказки А.К.Толстого.
- Вот какое впечатление породила фотография Е.Юфита «Берег»: «Среди безличных, не содержащих лиц пейзажей, не олицетворяющих собой никакую родную природу, пейзажей, если и не лишённых поэзии, то поэзии дремучей неопределённости и выжидания, пейзажей, в которых нет ни небывалого, ни чистоты, ни порядка, ни могущества первозданного хаоса, ничего от романтической идеи величия человеческого духа, перенесённого на природу, затаился на границе земли и воды долгожданный берег, выхваченный помрачённым взглядом стремительно приближающегося к земле, низвергаемого с высоты вниз, влево сокрытого морока, преследующего и настигающего обезумливающего натуралиста» (Туркина О., Мазин В., 1995).
- Смотри «Папа, умер Дед Мороз». В этой дрезине в неизвестном направлении едет писатель. Неизвестное направление парадоксальным образом предписано колеёй, с которой не свернуть. Результатом заданности и неизвестности становится обречённость.
- Смотри «Becнa».
- Не только в инструментальном значении («процесс любого погребения можно представить в виде процесса перехода или переноса органических остатков из среды первичного их окружения в среду вторичного окружения, или из одной геосферы в другую», Смирнов Ю., 1991, с. 18), не только в оптическом значении (умерший, его плоть должны быть удалены, устранены из поля зрения, их развоплощённые образы восстанавливаются в психике переживших, инкорпорируются и продолжают жить в меланхолической душе пережившего утрату; устранённая из поля зрения плоть возвращается стихиям, согласно тому, что Г.Башляр назвал «законом четырёх сторон смерти» — воздуху, воде, земле, огню), но также и в социальном отношении: «Смерть, в конечном счёте, есть ничто иное, как линия социальной демаркации, отделяющая „мёртвых“ от „живых“. Она в одинаковой мере воздействует и на тех, и на других» (Baudrillard J., 1976, p. 197). Мёртвые наводят на живых страх, живые удаляют мёртвых из своей жизни: «мы, так сказать, пытаемся хранить на её (смерти] счёт гробовое молчание» (Фрейд З., 1994, с. 13). Впрочем, линия демаркации, разделяющая мёртвых и живых, будучи социальной, зависит от особенностей социума, состояния его со-знания (так, у китайцев — и это лишь один пример, другие примеры — другие — «между мёртвыми и живыми проводится разграничительная линия, но линия эта весьма слаба, едва ощутима… Язык китайцев свидетельствует о том, что… мёртвые живы в своей могиле», Леви-Брюль Л., 1930, с. 203), от особенностей мышления в социуме: «Понятия жизни и смерти не могут определяться для нас иначе как своими физиологическими, объективными, экспериментальными элементами, тогда как соответствующие представления у первобытных являются по своему существу мистическими. Этим объясняется, что они не знают той дилеммы, которая совершенно неизбежно встаёт перед логическим мышлением. Для последнего существо может быть либо живым, либо мёртвым: середины не существует. Для пра-логического же мышления существо живёт каким-то образом, хотя оно и мертво… каждое существо является более или менее живым или более или менее мёртвым» (Леви-Брюль Л., 1930, с. 204). Вопрос: не требуется ли регрессия к пралогическим представлениям, к представлениям ребёнка, к представлениям сновидения, к представлениям бессознательным во время просмотра некрокино, в котором предстают ни живые ни мёртвые. Здесь же повторим ещё раз: речь в некрореализме не идёт о репрезентации смерти как таковой; ещё раз: лишь давление имени и априорные особенности восприятия могут привести к высказыванию типа «…обитатели „Деревянной комнаты“, свободно переходя границы, попадают из дачной жизни в смерть» (Андреева Е., 1996, с. 186), поскольку «обитатели» не попадают в смерть ни в прямом, ни в переносном смысле (не попадают, впрочем, и из «дачной» жизни). Смерть как таковая не представлена в «Деревянной комнате» вообще. Равно как и в других некрофильмах. Смерти в некрореализме нет. Смерти — нет. То, что есть, не может быть тем, чего нет. Её отсутствующее место — место/время границ, переходов, стадий становления индивида, стадий, в которые может возродиться человек (в том числе и герой повествования: «Посвящаемый переживает смерть и, наоборот, смерть есть своего рода посвящение. Этим объясняется, что позднее, когда посвящение давно забыто, нисхождение в царство смерти, катабазис, есть условие героизации», Пропп В., 1996, с. 263), и в которых он может остаться — в смерти или в спасительной психопатологии. Вот где застряли те, кого называют некрогероями.
- Здесь необходимо указать на одно из ключевых понятий некротеории В.Кустова — некродетекторы, которые представляют из себя сенситивные механизмы антиципации и ориентации, бдительности и динамической реакции, дающие возможность преодолеть препятствия на пути к точке абсолютного умирания. Точка абсолютного умирания, для В.Кустова, цель, телос онтогенеза и аттрактор некротворчества, предельная возможность исчерпания индивидуального жизненного потенциала (см. Кустов В., 1994). Такая позиция перекликается с известным приговором: «Не смерть как таковая, но смерть прежде возникновения необходимости и желания умереть, смерть в агонии и страданиях, является обвинительным актом цивилизации и свидетельством неискупимой вины человечества» (Маркузе Г., 1995, с. 246).
- То есть к ситуации «двойной связи» или патологического изменения на третьем уровне (см. Бейтсон Г., 1966). При этом, даже если редуцировать существование индивида к взаимоотношениям с другими, патологизированными индивидами, задача становится трудно разрешимой, ведь «перед каждым индивидуумом в любом взаимодействии его с другими стоит задача мгновенно улавливать смысл создающихся ситуаций. Сознательно или бессознательно он должен распознавать вид триад или более сложных последовательностей, которые могли бы охарактеризовать отношения субъектов в каждый момент времени, и действовать в соответствии с этими последовательностями. Индивидуум должен обладать способностью предсказывать на основе предыдущего опыта, какие виды последовательностей подходят для данного момента» (там же, с. 173; выделено — В.М.).
- Идиотия проявляется как собственное, как при-сущее невербальное, несимволическое, но при этом означающее, подлежащее переводу. Идиотия в психиатрическом значении «умственно неполноценного человека» вводится в оборот Пинелем; в греческом же значении идиос — «собственный», «свой», «частный»; идиот — «отдельный человек», «отдельное лицо», не-подобный, пре-подобный, уклоняющийся от коллективной стереотипии. В этом месте возникают два принципиальных вопроса. Возникли они на самом деле на первой же странице, на первой же строке, но прорвались «наружу» только теперь. Итак: во-первых, есть ли вообще какой-либо смысл писать так много слов, более того, слов придерживающихся определённой когерентной логики, даже если порой и паралогики, о том, что представляется как идиотское, случайное, бессмысленное, неописуемое и т.д.; и, во-вторых, возможно ли бессмысленное как таковое вообще? Вслед за Деррида, можно сказать, «что не может быть языка Другого, который не был бы в то же время языком разума, так что любая попытка помыслить что-либо за пределами разума-в-целом изначально обречена на неудачу» (Бойн Р., 1990, с. 90). Эти вопросы приводят к необходимости различения вербальной и невербальной коммуникации и к вопросу о возможности адекватного перевода, адекватной символизации, т.е. к вопросу скорее кодирования, чем декодирования. Тело и язык жестов, поз, территориальное поведение — этот язык «тела оставленного душой» (Юфит) — для некрореализма предельно важен. Речь идёт, так или иначе, вновь и вновь идёт в амбивалентности осмысленности бессмысленного и бессмысленности осмысленного, о попытке пробиться сквозь символическое тело к телу реальному, к обнаружению границы символического. К собственному, в проявлении которого «уже заявляет о себе смерть» (Левинас Э., 1994, с. 69). К смерти субъекта символического. К попытке представить хотя бы возможность сдирания с «биологического» тела его воображаемого — и парадоксальным «образом» единственного реального — двойника-садиста, «астральной» проекции, которая когда-то понадобилась для конституирования образа этого самого (и всегда уже другого, отчуждённого) тела. Вопрос идиотии и собственного — идиоматического — языка тела возникает как обнаружение желания, нескрываемого теперь влечения, влечения принадлежащего телу индивида, телу вида, телу инди-вида, идео-вида: «не лежат ли в основе странных черт у больного слабоумием и меланхолией возврат к первобытным инстинктам?» — спрашивает Дарвин, предполагая наличие психических атавизмов, проявляющихся в состоянии приостановленного семиозиса. Не потому ли здесь рядом возникают столь непохожие, казалось бы, состояния как проявляющиеся в подвешенном означении событийного горизонта идиотия и меланхолия? Тело «говорит» благодаря кодированию. Даже если тело это мертво. Тело говорит в способности самоудвоения, удвоения, клонирования кода, или телесного раздвоения (см. процесс удвоения хромосом и разделения сиамских близнецов показан в «Серебряных головах»).
- Согласно логике Тарского, семантическая система не может быть полностью объяснена исходя из самой себя. Даже сознательная система, система сознательного не может быть объяснена исходя из самой себя, поскольку сознание не совпадает с самим собой во времени, им же самим и порождаемом, то есть потому, что сознание «это то, что имеет свой смысл только в последующих фигурах, это новая фигура, которая может обнаружить задним числом смысл предшествующих фигур» (Рикёр П., 1995, с. 174). Можно представить себе некую необходимость стать идиотом ради того, чтобы подобраться к сознанию со стороны гипоталамуса, но тогда вновь его уже некому будет описывать.
- Смотри одержимых уничтожением «героев», идущих по заданной схеме, вновь и вновь воспроизводящих замыкающую программу: одержимого идеей непрерывного разложения «Дантиста» (Dantist, реж. Брайан Юзна), одержимого связью загрызающих челюстей, свежей крови и куриных яиц «Лютера-пожирателя» (Luther the Geek, реж. Карлтон Дж. Олбрайт), одержимого снимаемой с тела мёртвой матери кожи «Живодёра» (Skinner, реж. Иван Надь).
- Впрочем, мания неотделима в творческом процессе от депрессии; в частности, если «мы принимаем равный статус двух полярных позиций, мы можем распознать скорее их содействие, нежели антагонизм в ходе творческой интеграции. Творческая депрессия позволяет ядру эго, расщеплённому на сознательном уровне, удерживаться в целостности, в то время как творческая мания распускает его до недифференцированного уровня осознания и разрешает стерилизующую диссоциацию между многими уровнями эго. Депрессия приводит к горизонтальной интеграции эго, мания ведёт к вертикальной интеграции посредством присоединения поверхностного воображаемого к его бессознательной матрице.» (Ehrenzweig A., 1967, p. 159).
- На отсутствие женщин в фильмах Юфита так часто указывали зрители и критики, что в конце концов Юфит отвёл одну из главных ролей женщине («Деревянная комната»). (Впрочем, женщина «важна» и в «Рыцарях поднебесья», например). Тем не менее, подчёркивание роли мужчины в некрореализме остаётся в силе. Повторим ещё раз: «Мужество перед лицом смерти естественно — естественно в патриархально-тоталитарном режиме повествования — противопоставляется женскому. Двуполое жизнепорождающее существование обрывается. Женское начало как начало репродуцирующее, то есть воспроизводящее, восполняющее, восстанавливающее, отдаляющее смерть, полностью устранено из некромира, женщины изгнаны с территории пост-смерти, её населяют исключительно бывшие особи мужского пола. Тем самым, жизненный путь прерван, точнее прервана цепь прерывностей: смерть прерывает разъединённые индивидуальности. Временная иерархия деды-отцы-сыны укладывается смертью горизонтально. Женское начало устранено из (некро)мира как иное, как абсолютно иное (Ю.Кристева). Эта инаковость в (мужском) дискурсе — не некродискурсе — приводит смерть и женщину к общему знаменателю. Это выносит её за пределы изобразительных возможностей, за пределы мужского (некро)-мира. Разное положение тела мужчины и женщины в этом мире продолжается и в мире трупов: известно, что женские трупы по большей части плавают лицом вверх, а мужские вниз, тем самым, отжившие тела ориентируются в системе низ/верх противоположным, то есть лежащим в различных половых позициях, образом.» (Мазин В., 1994, с. 35-36). Мужество, дедовство, матёрость, тупость, сплетаясь с другими некромотивами, превращается в карнавальное издевательство над возвышенной фантазией. Приведём полностью некрооду В.Кустова посвящённую А.Мёртвому (газета «Секс-Беспредел», 2):
По саду словно альбатрос,
Мужчина реет. Фельдерос
Мечтает сделать он деду.
Сегодня не везёт ему.
Деды снялись уже давно,
Скучать оставили его.
Мужчина тупо созерцал
Пустынный садик, после встал,
Верёвку привязал на сук,
Засунул голову. И вдруг
Влетел в ворота великан,
Тупой, огромный старикан.
К мужчине быстро подбежал
Штаны одним движеньем снял.
Затем штаны с него сорвал
И на скамейку рядом встал
К мужчине задом словно рак
— Постой, мужчина, ты не так.
Давай, поддай мне, а теперь
В петлю залезу я к тебе…
Скамейка из-под ног ушла.
В петле друг друга до утра
Они любили. Их снимать.
Не тут-то было. Мы стоять
За них горой решили. Пусть
Герои всем развеют грусть.
Веселье в душу к нам вольют
На зависть иностранцам тут.
- Слово из некролексикона. Для Е.Юфита, мужчина — «серьёзный, поживший, повидавший виды человек, лицо которого от пережитого покрыто травмами». Признаки смерти — налицо. Для В.Кустова, мужчина — «объект уровня человек, который обнаружил и начал развивать в себе некродетекторы на пути к абсолютному умиранию.»
- Такое положение вещей сопряжено и с объединением мужчин в тайные союзы, и с рождением собственно возможности символического. Объединение возникает вокруг отсутствующего отца (не важно убитого, съеденного, умершего или просто исчезнувшего), вокруг этого уже символически пустого и одновременно аффективно переполненного аттрактора, создающего предпосылки для на время денерархизованного братства; братства, которое оказывается пространством символического, требующего дележа («символическое и братское — синонимы: братства не возникает, если нечего делить, символизации не возникает, если нет объединения того, что было чужим.» Debray R., 1992, р.82) и введения абстрактных меновых понятий для наведения порядка.
- «Дед» — слово из некролексикона. Для Е.Юфита, дед — «человек с высшим уровнем физиологической и/или моральной распущенности». Для В.Кустова, дед — «объект уровня человек, который отличается от мужчины более высокой степенью свободы или развитостью некродетекторов». А.Артюх указывает на то, что именно метафора старости лежит в основе «Деревянной комнаты», и, разумеется, эта метафора, в которой всё же можно было бы признать аллегорию старости, проявляется уже в самом начале фильма: «Длинные распущенные седые волосы, фосфорисцирующие в темноте, — первое, что видишь в фильме. Белые руки завязывают их в тугой узел, человек оборачивается — мы видим пепельно-белое лицо пожилого мужчины» (Артюх А., 1996). Причём, если в кинофильме «Папа, умер Дед Мороз» деды двусмысленно, но всё же отсылают к частности геронтократии, то в «Деревянной комнате» они «существуют не в организации, а скорее в мужской семье…» (там же). Дезорганизация снижает агрессивность, переводит её в нежность: «в отличие от гомосексуалистов-насильников из „Папа, умер Дед Мороз“, деды из „Деревянной комнаты“ не проявляют открытой агрессивности» (там же), ресексуализация им не удаётся, власть утрачивается.
- Более того, избегание предшественников может быть связано и со страхом подпасть под влияние, со страхом своего запоздалого появления, страхом, вытеснение которого может приводить к творчеству (См. Bloom H., 1973), к вытеснению самой возможности этого страха, к проработке и сублимации вытесненного материала. То, что «Мжалалафильмовцы» не могут быть «выброшенными из чрева кинотрадиции», было замечено в одной из первых рецензий: «…смесь панк-культуры с реминисценциями из советского „примитива“, немецкой линии экспрессионизма, значительной доли абсурда и, как это ни странно, самоиронии. Именно дистанция делает эти вещи фактом эстетики» (Бобринская Е., Гурьянова Н. 1989, c.31).
- В данном случае преднамеренный интерес к сновидениям, к работе бессознательного сопряжён с разрывом причинно-следственных связей. Вспомним: «сновидение не располагает средствами для изображения… логических связей между мыслями.» (Фрейд, 1913, с. 258). Вопреки этой априорной данности, алогичность, иррациональность отвращают зрителя и поныне: «полная ахинея», «откровенная дикость», «садисты», «не люди, как будто разума у них нету, четвероногие какие-то», «абсурд», «те, кто это делает, разве они психически здоровы?», — так говорит «рядовой» зритель после просмотра некрокино (программа «Пятое колесо», осень 1989 г.). И возражать здесь нечего: всё «правильно». Всё так, и не так одновременно. Другие видели в этих фильмах запредельный юмор и даже стремительно разворачивающийся боевик: «Юфит был нашим Тарантино» (О.Котельников).
- Единственным немонтажным фильмом остался «Лесоруб».
- Вертов оказался для Юфита привлекательным, в отличие от аналитической, «преднамеренной» работы Кулешова (хотя книгу Л.Кулешова Е.Юфит с интересом в своё время читал) или Эйзенштейна, у которых, на его взгляд, не хватает «разнузданности». Из раннего советского кино интерес Юфита привлёк своего рода черным юмором и абсурдом фильм Котэ Микаберидзе «Моя бабушка» (1929).
- Согласно Вернану, два лика смерти, фигуры смерти в Древней Греции связаны именно с памятью/забвением, именно с сохранением или несохранением образа в коллективной памяти (Vernant J.-P., 1989, p.89). Причём, сохранение образа героя видом («он — бессмертен») связано с забвением смерти индивидом, который стал в силу этого забвения героем («я — бессмертен»): «чаще мы встречаемся с импульсивным или инстинктивным героизмом, который проявляет себя таким образом, словно черпает уверенность в известном кличе сапёров: „Ничего с тобой не случится!“ — и заключается, по сути, в том, чтобы сохранить веру бессознательного в бессмертие» (Фрейд З., 1994, с. 21).
- ibid., p. 132. Вернан описывает это жуткое чувство, но, разумеется, не использует это понятие Фрейда, имеющее отношение не только к возвращению вытесненного, но и, что в дальнейшем крайне важно, к производимой эстетической проработке этого чувства.
- «Основное эстетическое понятие, возвышенное, само по себе является представлением собственно метафизики» (cf. Lacoue-Labarthe, P. 1988).
- Proust F. 1993 р.74. Подвешивание здесь не только указывает на приостановку, не только на пытку, суицид, убийство, но и на кинематографический приём, известный из практики и терминологии Хичкока — suspens. Возвышенное, подобно смерти, невозможно конкретизировать и представить: «Оно имеет место тогда, когда воображению, напротив, не удаётся представить какой-либо объект, который мог бы хотя бы в принципе согласовываться с данным понятием» (Лиотар Ж.-Ф., 1993, с. 27).
- «Отношения со смертью старше человеческого опыта вообще, это даже не видение бытия или ничто» (Левинас Э., 1994, с. 39), и, стало быть, смерть как «гносеологическое априори, делающее возможным существование мышления, самá по себе остаётся немыслимой» (Jankelevich V., 1977, р.41), мысль не способна проникнуть в аффективную амбивалентность отношения к смерти, в домыслимое «пространство» страны мёртвых: «Мёртвая страна, мёртвая страна, мёртвая страна. Всё недвижимо, и никакая мысль не прививается», — восклицает В.Розанов 24 марта 1912 года, купив три места на Волковом кладбище (Розанов, 1990, с. 182).
- «Смерть играет с сознанием в прятки: там, где я есть, там смерти нет; а когда смерть здесь, то меня здесь уже нет… смерть одного требует сознания другого» (Jankelevich V., 1977, pp.34, 35). Подобная формула в различных версиях встречается в текстах самых разных писателей, от Эпикура через Ангелуса Силезиуса до Владимира Янкелевича.
- Различение внешнего объекта (матери) длится, как правило, от 1,5 до 6 месяцев, когда в нем начинается борьба двух противоположных тенденций: желание слиться с объектом и желание от него отделиться; в этот период у ребёнка появляется потребность в том, чтобы мать как зеркало отражала проявления его активности, что позволяет ему интегрировать свои отдельные части в целое. Этот процесс в полную силу совершается в следующий период психогенеза, который длится до 3-х лет и который Маргарет Малер называет стадией психологического рождения ребёнка.
- Этот процесс связан с так называемой стадией зеркала, на которой ребёнок конституирует в своём воображении целостный «ортопедический» образ своего тела как тела другого; именно этот образ служит средством овладевания телом, телом пока ещё не способным к координации движений. Стадия зеркала демонстрирует не только установление контроля психического аппарата над биологическим основанием, не только появление образчика последующих идентификаций, не только конституирование пространства, не только расхождение себя с собой, не только по сути дела первое произведение искусства — возвышенную и жуткую застывающую статую самого себя, но и производство нарциссического двойника, «вносящего» жизнь и смерть (сf. Lacan J., 1966). Через себя другого, через себя самого как другого появляется символическая фигура двойника, наделяемого впоследствии, в зависимости от культуры, чертами ангела-хранителя или несущего смерть демона. Впрочем, и фигура двойника претерпевает с развитием культуры изменения: «Романтический, современный двойник возвращает смерть: он полностью утратил свои первичные добродетели. Он стал символом самого страха смерти» (Морэн Э., 1970). Фотография и кино в своём миметизме выступают как экранная, зеркальная поверхность, которая не просто воспроизводит чужие, отчуждённые тела, но и запускает процесс проецирования/интроецирования между собой и психикой зрителя, в пределах некоего единого активного психического поля. «Это нарциссическое переживание себя как зеркального „отражения“ является одним из ошибочных (у)знаваний. Субъект отождествляется с образом как гештальтом эго так, что его собственное отсутствие оказывается скрытым. Это ведёт, следуя обратной реакции, к воображаемому „расчленённому телу“» (Бак-Морс С., 1994, с. 191).
- Фигура отца способствует различению, разлучению ребёнка и матери. Отец устанавливает порядок символического, закон своего имени, запускает социальную эволюцию субъекта. Понятие имя отца восходит в известном смысле к символическому отцу Фрейда, убитому и пожранному сыновьями, отцу «Тотема и табу». Фрейд, подчёркивает Лакан, постоянно стремился привязать вводящего означение отца к смерти, к убийству отца. Это убийство порождает долг и вину, связывающие жизнь с символическим отцом и его законом. Символический отец всегда уже мёртвый отец.
- Morin E., 1970, р.354. Стыд, переживание вины непосредственно связаны со смертью, со страхом ответственности за способный исчезнуть объект.
- «Бессознательное в нас не верит в собственную смерть. Оно вынуждено вести себя так, будто мы бессмертны» (Фрейд З., 1994, с. 21). Но в то же время «есть» указания на её работу: для знаменитого специалиста в области толкования сновидений, В.Штекеля, практически каждое сновидение это загадочная картина с вопросом, где же смерть?
- Сомнения в любом случае останутся, сомнения не столько относительно толкования, сколько относительно достоверности осуществляемого памятью-сознанием перевода: «То, что мы вспоминаем о сновидении и к чему прилагаем наше искусство толкования, во-первых, искажено нашей ненадёжной памятью, которая в высшей степени непригодна для сохранения сновидения и, быть может, опускает, как раз самые важные и существенные части его содержания… Во-вторых, все говорит за то, что наше воспоминание воспроизводит сновидение не только неполно, но и неверно, в искажённом виде… мы по праву можем сомневаться и в том, было ли сновидение таким связным, как мы его сообщаем, — не заполнили ли мы при попытке репродукции все вовсе не существовавшие или созданные лишь забыванием пробелы произвольно избранным, новым материалом, не прикрасили ли мы сновидение, не „округлили“ ли его. Таким образом, становится невозможным суждение о том, каково было в действительности содержание сновидения.» (Фрейд З., 1913, с. 365).
- Отсутствие это давит сильнее любого присутствия. Отсутствие это структурирует отношения присутствующих. Именно так, если прибегнуть к кинопримеру, построена «Ребекка» (Хичкок, 1940). Весь фильм, все герои, все вещи, само название говорят о Ребекке, о героине отсутствующей, мёртвой, не появляющейся в фильме, что предельно важно, ни в каком обличье. Обличье оказывается важным для запуска механизма разоблачения тайны: события начинают стремительно развиваться после того, как героиня облачается в платье отсутствующей Ребекки.
Мазин В.: Кабинет некрореализма: Юфит. — [Б. м.] : [б. и.], 1998. — 205 с. — с. 17 - 89